И это он еще даже до двери не дошел. В Мэтте Хартфорде в форме было что-то до возмутительного несправедливое, о чем я сознательно старалась не думать, а теперь приходилось думать вблизи и против воли. Форма — всего лишь его рабочая одежда. Она должна быть такой же непримечательной, как комбинезон механика. Но вместо этого она сидела на его плечах так, словно ее сшили для него одного; темная ткань натягивалась на груди и руках, а рукава так подчеркивали предплечья, что никакие составители муниципальных требований к одежде наверняка не могли этого предусмотреть. Он крупный мужчина — около ста девяноста трех сантиметров ростом, широкоплечий, не столько накачанный в спортзале, сколько крепкий от природы. Из тех высоких и широких мужчин, рядом с которыми кажется, что дверной проем сделали не по размеру. А мне с моими ста шестьюдесятью тремя сантиметрами приходится как-то справляться с разницей в целых тридцать, так что, когда он подошел к прилавку, я запрокинула голову, чтобы смотреть ему в глаза. Еще одно маленькое унижение, которое никогда мне не нравилось и от которого я, похоже, никак не могла отказаться.
Его темные короткие волосы были аккуратно подстрижены по уставу и зачесаны так, чтобы лежать смирно, кроме одной пряди спереди, до которой приказ так и не дошел и которая чуть выбивалась из общего строя. Единственное несовершенство в безупречном мужчине, и эта прядь лично несет ответственность за множество моих глупостей. Но по-настоящему меня подкашивают его глаза. Всегда подкашивали. Темно-карие, с твердым, спокойным взглядом, обрамленные ресницами, которые, откровенно говоря, совершенно напрасно достались мужчине, никак ими не пользующемуся. И когда он посмотрел на меня через прилавок — осторожно, словно я была ситуацией, с которой он еще не решил, как разобраться, — случилось то же, что и всегда: мне одновременно казалось, что он видит меня насквозь, и было совершенно непонятно, о чем он думает. Потому что лицо Мэтта Хартфорда не выдает ровным счетом ничего, а я поставила себе личную цель все-таки поймать на нем хоть что-нибудь.
Он вошел под звон колокольчика, кивнул сестре и посмотрел на меня так же, как тогда на танцполе.
— Элизабет, — произнес он ровным голосом.
— Офицер Хартфорд. — Я уже наливала ему кофе: большой, черный, обсуждать нечего. Некоторые отношения строятся на незыблемом фундаменте. — Спокойное утро?
— Пока да. — Он взял стакан. Его теплые пальцы коснулись моих ровно на полсекунды, что моя нервная система тоже зафиксировала для дальнейшего изучения вопреки прямому запрету. Он взглянул на товары на прилавке. — Мед почти закончился.
— Тыквенные пряности странно действуют на людей.
— М-м, — сказал он и задержал на мне взгляд чуть дольше, чем требовал разговор о меде.
И тут Бекка, стоявшая примерно в полуметре от нас и уже совершенно точно не раскладывавшая жвачку, произнесла:
— Ну что, Мэтт. Какие планы на осень? Будешь развлекаться?
Он посмотрел на сестру так, как смотрят на собаку, которая слишком уж спокойно сидит возле разодранного мусорного пакета.
— Нет, — медленно ответил он.
— Отлично, — просияла Бекка. — Отлично, отлично, отлично.
Он ушел с кофе, напоследок еще раз кивнув, и этот кивок я разбирала до конца смены. Что он хотел им сказать? Почему не попрощаться или не сказать «увидимся», как нормальный человек? Почему, когда Мэтт Хартфорд кивает, это так сексуально?
Бекка что-то напевала за работой, а я пробивала бензин, лотерейные билеты и четыре банки меда. Весь остаток дня магазин был залит тем косым золотистым светом, который бывает в конце лета, когда солнце заглядывает низко в передние окна и даже клетка с газовыми баллонами выглядит романтично.
Идеальный день. Так Вселенная тебя и подлавливает.
Я вернулась на ферму в шесть с тремя оставшимися буррито, которые тетя Донна для меня припрятала, и папкой Праздника урожая. Наступил тот час, когда весь склон становится медовым: верхушки кукурузного лабиринта пылали, клены на гребне холма были наполовину освещены солнцем, а тыквы светились в своих рядах, словно поле проглотило гирлянды лампочек. Бабушка была на тыквенном поле.
Ничего необычного. Каждый вечер Айрис Старлинг обходила свои тыквы так же неукоснительно, как другие заводят часы: шагала между рядами в рабочей куртке, постукивала носком ботинка по самым крупным и разговаривала то ли с ними, то ли с пчелами, то ли со своей бабушкой — тут мнения расходились. Я припарковалась у фермерской лавки и пошла к ней через поле.
— Привет, бабуль! — окликнула я.
Она не слушала. Стояла совершенно неподвижно между рядами, слегка согнувшись и опираясь вытянутой рукой на тыкву, слишком низкую для такой опоры.
У меня внутри все оборвалось раньше, чем я поняла почему. Моя бабушка никогда не замирает: она ходит между рядами, постукивает по тыквам, ее руки всегда чем-нибудь заняты. И от этой неподвижности внутри холодно ухнуло, как бывает, когда нога не находит ступеньку, — на целую секунду раньше, чем я успела хоть что-нибудь подумать. Ноги уже несли меня к ней. Мозг еще даже не успел отдать команду.
— Бабушка?
— Я в порядке, — сказала она. В моей семье женщины произносят это вместо того, чтобы бить тревогу. А потом она шагнула, и нога ее подвела — ступила куда-то вбок, подогнулась, словно земля незаметно ушла из-под нее. Я выронила папку и успела подхватить бабушку прежде, чем она сделала следующий шаг. Буррито упали в грязь, и весь этот золотой вечер перевернулся.
Она была в сознании. В сознании, громко повторяла я про себя: в сознании, разговаривает, ворчит. По шкале неотложных состояний Айрис Старлинг это означало, что мы пока где-то на четверке.