— Строка пустая. Отпевание было, гроб был, а взвешивать оказалось нечего.
— Семь лет, выходит.
— Двадцать шестого выйдет семь и семь дней.
Я должен был сообразить сам, ещё когда она назвала закрытие весовой. Закон «семи и семи» в Хальвене знает всякий, у кого пропадал родственник или должник. Семь лет и семь дней человек может числиться нерассчитанным: ни живым, ни мёртвым. Потом его списывают. Что за ним было, делят пополам Дом Меры и корона. Исключение одно: долги, как самая живучая часть человека, остаются семье.
— Стало быть, у покойника есть что делить.
— Или есть что платить.
— В меняльном ряду говорят — платить.
— Тогда зачем он ей двадцать шестого? — спросила Адель. — Если его спишут и долги всё равно останутся на ней, оттиск ничего не меняет.
— Меняет, если по нему успеют свести расчёт, — Бор покачал кружку, разглядывая дно. — Сведён — значит, умер по всей форме. Тогда вдова. А вдове с долгами проще, чем жене нерассчитанного. Мне мерная мать объясняла, я половину не понял. Там ещё что-то про наследование.
— Значит, она хочет не мужа, — заключила Адель. — Она хочет запись.
— Она хочет и то и другое, — возразил я. — Одно другому не мешает. Люди редко хотят чего-то одного.
Версия складывалась простая и некрасивая. Сестра прячет оттиск. Вдове он нужен в храме до двадцать шестого, иначе она до конца жизни будет платить чужие векселя. Письмо, песок и семь лет в эту версию не лезли, но на то она и первая.
— Это ещё не всё.
Бор допил, поставил кружку на полку и только потом продолжил. Так он делает, когда приносит что-то, чего не просили.
— Писарь говорит, эту страницу за месяц открывали трижды. Первой приходила она сама, ещё в Девятом. Сегодня я. А между нами — господин, который не назвался и дал писарю створку, чтобы тот его забыл.
— И писарь?
— Створку взял. Лицо забыл, как договаривались. Манжеты запомнил: про манжеты уговора не было. Правая в чернилах по самую пуговицу. Переписчик или кто-то, кто целый день пишет чужое.
— Давно он приходил?
— Дней десять назад.
Я посмотрел на доску. Обрезок с номером двести семнадцать висел под «ОЧЕНЬ СЛОЖНОЕ», а через два столбца от него желтела старая записка: «Всё, за что платят слишком легко».
Кто-то узнал о сроке раньше нас и заплатил, чтобы об этом не знали. Клиентка об этом человеке либо не слышала, либо промолчала. И то и другое стоило дороже пятидесяти арок, а цену я уже назвал.
— Перевесить? — спросил Бор.
— Утром перевешу.
Он пошёл за плащом. Мира держит ужин до восьмого колокола и ни минутой дольше; это правило старше любого из наших.
* * *
Столбик я всё-таки сложил заново. Аванс в него не вошёл: пока поручение не исполнено, это чужие деньги, которые лежат у нас. Вышло на две створки хуже, чем утром, из-за копии у Тонка.
Потом я прикрыл угли, задвинул засовы на обеих дверях и поднялся к себе. Пирог я съел на лестнице, стоя, потому что хотел только попробовать. Адель у себя ещё не ложилась: под её дверью лежала полоса света, и слышно было, как она переставляет склянки. На площадке третьего этажа было темно. Там всегда темно.
Колокольчик над входной дверью у нас голосистый. Его слышно в моей комнате и во сне, и в ливень, и из-под подушки, это проверено. В ту ночь он молчал.
Разбудила меня дверь. Свою я на ночь не закрываю до щелчка, и когда внизу отворяют входную, по лестнице идёт тяга, а моя качается и стукает о косяк. Один раз, негромко. За три месяца я запомнил этот звук, как и то, что третья ступенька сверху скрипит посередине, а седьмая — у стены.
Я полежал, слушая. Дождь. Больше ничего. Шагов внизу не было, и это мне понравилось меньше всего: человек, который не шумит в чужом доме в темноте, знает, зачем пришёл.
Сапог я надевать не стал. Нож взял.
Лестница спускается в приёмную у самого входа. Я прошёл третью ступеньку по краю, седьмую по середине и встал внизу, спиной к двери. Засов был отодвинут. Колокольчик кто-то заботливо обмотал тряпкой и подвязал язычок ниткой, чтобы не качался; работа была аккуратная, я бы сам лучше не сделал.
На моём столе стоял потайной фонарь, открытый на одну щель, и щель светила на реестр. Над книгой склонилась узкая спина в мокрой куртке; палец с обкусанным ногтем вёл по последней строке.
Дверца шкафа была приоткрыта. Из темноты между плащами на гостя смотрели две чёрные пуговицы — чуть мимо, как всегда.
— Положи на место то, что взял.
Фонарь не дрогнул. Спина не обернулась. Это я оценил.
— Я ещё ничего не взял, — ответили от стола. Голос был молодой и обиженный. — Я только начал.
Глава 2
Бежать он начал не сразу, и это тоже говорило в его пользу.
Сначала он закрыл реестр. Аккуратно, заложив страницу лентой, как она и лежала. Потом задвинул шторку фонаря, и в приёмной остался только красный отсвет углей. Потом заговорил в темноту, рассудительно, словно мы с ним третий час сидели за одним столом: