— Значит, деньгами, — согласился я. — Первая выплата — с ближайшей сдачи. Остальное — с каждого следующего расчёта. К октябрю закрою.
Я замолчал. Ещё немного — и начал бы рисовать ему график погашения. Сорок лет я раскладывал по срокам опытные работы, поставки, испытания и производство. Там подобный подход никого бы не удивил. Здесь же перед старостой стоял семнадцатилетний подручный, который только начал получать свою долю в артели.
Сушков смотрел на меня несколько секунд.
— Считать научился?
— Приходится. — кивнул я.
— Всем приходится, — согласился староста.
Он перевёл взгляд на книгу.
— До осени подожду.
Это было уже больше, чем я ожидал.
— До октября? — отдалил я.
— Пускай и до октября, — подтвердил Сушков. — Мне не жалко. Только ты пойми, Иван, что именно я тебе даю.
— Понял, — ответил я.
— Нет, не понял.
Сушков закрыл книгу и оставил ладонь на кожаной обложке.
— В октябре будет сход. Сведём счета, распределим подряды, разберёмся с должниками. За своего общество вступится. У кого недоимка, у кого беда — всем миром покроем, потому что друг за друга держимся. Но за порочного никто стоять не станет.
Слово мне не понравилось.
— Я не порочный, — возразил я. й— Ты Курбатов.
Сказано было без злости. Так же он до этого говорил о деньгах.
— А список на осенний рекрутский набор открыт до самого схода, — продолжил Сушков. — За кого общество не вступится, того и отдадут в рекруты.
Слова я разобрал все, а смысл дошёл на секунду позже. Тысяча восемьсот шестьдесят шестой. Рекрутские наборы никто не отменял.
Три дня назад мне было шестьдесят шесть. Теперь — семнадцать, и осенью общество могло взыскать долг не деньгами, а мной самим.
Двенадцать лет службы. Если меня отдадут в рекруты этой осенью, новую войну с Турцией я встречу не у чертёжного стола, а в солдатском строю. До Плевны оставалось одиннадцать лет.
Сушков немного помолчал.
— Да и с завода про тебя писано, — добавил Сушков. — Не моё дело, что именно, но бумага имеется.
Этого я не знал. Настоящий Ванька наверняка понимал, о какой бумаге речь, а мне нельзя было выдать себя первым же вопросом. Поэтому я спросил о другом:
— Если я найду работу за городом и буду платить долг с заработка, общество меня отпустит? — спросил я.
Сушков посмотрел внимательнее.
— Пока за тобой недоимка, общество согласия не даст, — ответил староста.
— Даже если хозяин поручится и станет сам удерживать деньги? — уточнил я.
— Без мирского согласия в думе тебе бумагу на выезд не выпишут, — сказал Сушков. — А согласия с таким долгом не будет. Не я бумагу выдаю.
Больше спрашивать не требовалось. Долг не просто висел на семье — он запирал меня в Туле. А неизвестная заводская запись могла удержать дверь закрытой даже после последней выплаты.
Сушков открыл книгу на другой странице, показывая, что разговор окончен. Я повернулся к выходу и снова увидел весы. Гири лежали в ряд, и на каждой стояло поверочное клеймо. Вес здесь можно было проверить. Долг — сосчитать до копейки. Даже срок мне назвали точно.
Оставалось добиться, чтобы и обо мне судили по тому, что можно проверить, а не по фамилии и чужой записи.
— Ступай, — сказал за спиной Сушков. — До октября живи.
Это была не милость. Он просто поставил дату следующей проверки.
Я вышел из лавки и остановился у крыльца. Май, июнь, июль, август, сентябрь. Октябрь считать не стоило: к нему всё должно было закончиться.
Когда-то такой срок означал для меня опытную партию, заводские испытания или очередной этап доводки. Пять месяцев можно было разбить на недели, недели — на задачи, задачи — на конкретные работы. Потом оставить запас на неизбежные задержки и получить дату, к которой результат должен лежать на столе. Только теперь результат требовался несколько иной.
Я попросил отсрочку и получил её. Однако Сушков меня не спас. Он просто назвал день, когда книгу откроют снова, а долг Курбатовых перестанет быть разговором между старостой и семнадцатилетним подручным. В октябре решать мою судьбу будут те самые люди, которые отодвигали ведро Пелагеи у колодца. И каждый из них уже покрывал наш долг из собственного кармана.
Я пошёл по улице. Долг можно было выплатить — по крайней мере попробовать. Но одного долга, судя по словам Сушкова, было мало. Оставалась фамилия и неизвестное мне «с завода писано», а ещё отец, которому два года назад не поверили, когда он говорил о плохом железе. И самое главное — оставался я сам. Замочный подручный Иван Курбатов, семнадцати лет, без денег, без права свободно уйти на заработки и с чужой жизнью, о которой знал меньше любого встречного.