Я сел за стол и наконец смог спокойно оглядеться. Много времени для этого не потребовалось. Одна жилая комната, печь, лавки вдоль стен, стол, образа в углу. Спальные места угадывались без труда. Возле печи лежало немного дров, и, судя по их количеству, запасом это назвать было сложно. Посуда стояла там, где до неё можно дотянуться, не вставая лишний раз. Никаких мешков с мукой, крупой или чем-то ещё я не заметил. Может, часть хранилась в другом месте. Хотелось на это надеяться.
Женщина поставила передо мной миску, и надежды стало меньше. Жидкая похлёбка, в которой воды было заметно больше, чем всего остального. Рядом появился хлеб и я взял ложку.
— Ешь, Ванька.
Вопрос, кем мне приходится эта женщина, пока оставался открытым, но спрашивать в лоб было нельзя, как и про Дуню. Приходилось ждать, пока окружающие сами выдадут нужное.
Хлеб оказался тяжёлым, с какой-то примесью, которая неприятно хрустнула на зубах. Однако ничего страшного я в этом не увидел: за заводскую жизнь мне доводилось есть и хуже, особенно в молодости, когда до зарплаты оставалось несколько дней, а денег уже не было. Разница заключалась в том, что тогда пустой холодильник был моей собственной проблемой. Теперь за столом сидели трое, то есть моему семнадцатилетнему телу требовалось каким-то образом кормить ещё двоих. Причём, судя по содержимому миски, получалось это у прежнего хозяина тела не особенно хорошо.
Цен я не знал, своего заработка тоже, даже не представлял, сколько получал замочный подручный и как здесь вообще рассчитывали рабочих, но общий итог и без цифр выглядел понятно. Впервые с момента, как я открыл глаза возле пробного станка, пришлось считать не годы до скорой войны, не количество исправных стволов и не возможные причины аварии.
Женщина прошла к печи, и мой взгляд зацепился за небольшую деревянную укладку под образами. Ничего особенного: потемневшее дерево, крышка откинута. Только внутри имелось углубление, вытертое по форме предмета, которого там давно не было. Я задержал взгляд, отметив, что инструмент хранили в ней постоянно. Причём достаточно долго, чтобы дерево внутри отполировалось. Но спросить, что там лежало, означало выдать себя.
По узкому вытянутому углублению я узнал футляр для ударного клейма — за сорок лет мне не раз попадались похожие.
— Под клеймо, — произнёс я, скорее утверждая, чем спрашивая.
Женщина тоже посмотрела туда.
— Отцовское.
Я перестал жевать, а она поставила ковш на стол.
— Заводское, именное, чтобы на ствол бить. Два года как забрали.
Вот теперь появилось первое родство, которое можно было считать установленным. Отец Ваньки работал со стволами, и не просто работал, если имел собственное клеймо.
Женщина провела ладонью по краю стола.
— В тот же год, как негодным признали. Не тебе, говорят, Курбатов, железо метить.
Последние слова прозвучали спокойно, примерно тем же голосом она говорила у колодца. Похоже, за два года их пришлось услышать достаточно раз, чтобы даже злиться надоело.
— Железо тогда подвело. На приёмке лопнуло, как сегодня у вас. Отец говорил: не моя вина, железо дурное досталось, — продолжила она. — Ему не поверили.
Женщина тяжело вздохнула:
— Мастеру верят, пока он мастер. А как оступился — уже нет.
После этого она отвернулась к печи, давая понять, что разговор закончен, а Дуня, до этого молча жевавшая свой хлеб, сказала:
— Соседка тогда хлеб нам купила. На неделю.
Девочка посмотрела в сторону печи.
— А после прекратила. Муж запретил.
Женщина наконец повернулась.
— Ешь, пока дали.
Дуня послушно откусила хлеб, а я посмотрел в свою миску. Теперь становилось понятнее, почему у колодца чужое ведро отодвинули в сторону и почему никто даже не счёл нужным объяснять свой поступок. Два года назад отец Ваньки потерял имя на заводе, а вместе с ним его потеряла и вся его семья. Потом, судя по всему, не стало и самого отца, но этого мне пока не сказали, а я не стал спрашивать. Доел похлёбку и взял оставшийся хлеб. Есть хотелось гораздо сильнее, чем должно было в моём возрасте. Вернее, в прежнем возрасте. Новое тело явно не собиралось довольствоваться привычной мне порцией. И всё же последний кусок я оставил на краю стола, не предлагая Дуне, а просто больше не стал есть. Девочка заметила, женщина тоже, но никто ничего не сказал.
За дверью послышались шаги, а затем в неё уверенно постучали. Дуня перестала жевать, замерев, как мышка, а женщина подняла голову.
— Кто там? — спросила она.
— Шабров, – донеслось глухо.
Женщина посмотрела на меня:
— Ваня, откроешь Прову Игнатьевичу?
Имя мне уже было знакомо, потому я поднялся из-за стола и, делая вид, что отряхиваюсь, провёл ладонью по груди. Острый край пластинки ощущался под рубахой, но наружу ничего не выпирало. Только после этого я пошёл открывать.
— Здрав будь, Пров Игнатьич,— поздоровался я по-старинному
Шабров переступил порог, дождался, пока я закрою дверь, и только после этого посмотрел на меня.