Калеб пытается совместить это с мамой, которую знает: с её добрыми улыбками, терпением, с тем, как зимними утрами она клала его носки на обогреватель, чтобы они были тёплыми, когда он их наденет. Он задумывается: может, Джанин видит что-то, чего он не видит. Может, что-то ускользает от него.
Джанин продолжает:
— Я понимаю, что наше посвящение даёт некоторую несправедливую фору тем из нас, кто родился в Эрудиции. Мы стараемся составлять испытания так, чтобы до прихода к нам не требовалось никаких особых навыков: первое проверяет абстрактное мышление, второе — память, третье — наблюдательность и умение распознавать закономерности. Но родившийся в Эрудиции узнаёт не только больше фактов — он учится думать. Поэтому испытания обычно позволяют уже имеющимся у него навыкам проявиться в выгодном свете. Вот почему меня всегда впечатляет, когда здесь добивается успеха человек из другой фракции. — Её улыбка становится теплее. — Вы словно одна из кувшинок во дворе: расцветаете, несмотря на окружающую вас муть.
Он не уверен, что назвал бы Отречение именно «мутью», но от похвалы грудь распирает гордость. Он не привык, чтобы ему говорили об успехах.
— Так скажите мне, Калеб, — говорит она, впервые назвав его по имени. — О чём вы хотели бы узнать больше? О медицине? Технологиях? Преподавании?
Калеб колеблется лишь мгновение.
— О симуляциях, — говорит он. — Я хочу узнать о симуляциях.
Глаза Джанин загораются.
— Значит, у нас с вами есть кое-что общее, — говорит она. — И как раз знаю, куда вас направить.
Глава 25
Трис
Солнце низко, его оранжевые лучи вспыхивают в окнах пролетающих мимо зданий. Я стою у края вагона, пока поезд поворачивает, а затем на прямом участке берусь за поручень и высовываюсь наружу.
Когда смотрю вниз и вижу, как подо мной размазывается улица, в животе замирает от восторга, но мне не страшно. Рука крепко держится за поручень. Ноги твёрдо стоят на полу. Я не упаду.
Ловлю себя на мысли: дело не в какой-то врождённой храбрости. Во всяком случае, не только в ней. Дело в подготовке. В том, что я знаю, как крепко держусь и как устойчиво стою на ногах. Знаю себя.
Закрываю глаза и ещё несколько секунд ощущаю лицом тёплый ветер, потом возвращаюсь в вагон и сажусь. До сектора Отречения ещё далеко.
День прошёл в переезде в Музей. Как и Гнездовье, Музей прекрасен, хоть и обветшал. Меня удивило, как легко бесфракционники упаковали всю свою жизнь, как хватило всего одной ходки и как жители Музея уже ждали нас, когда мы пришли: выставочный зал был расчищен. Будет тесно, но всё лучше, чем в заброшенной церкви, где я провела первую ночь без фракции.
В Музее, где мы объединились с местными жителями, я вижу, как много бесфракционников. За завтраком стульев на всех не хватает, но сотня человек стоит в очереди за едой, ещё сотня ест, а когда позже я иду осмотреть столярную мастерскую, мастерскую по металлу, верстаки, заваленные деталями машин, ботинки машинистов, выстроенные вдоль стены… понимаю: нас, должно быть, больше, чем я думала.
Это другой город, думаю я. Город под городом, в котором я прожила всю жизнь. И ни одна из фракций, кажется, даже не знает о его существовании.
Фракции не готовы к тому, что надвигается, чем бы оно ни было. И близко не готовы.
* * *
Кажется, будто прошёл год с тех пор, как я в последний раз стояла в переулке за пунктом сбора пожертвований для бесфракционников, возле стопки расплющенных коробок, и призналась маме, что хочу уйти. Но минуло всего несколько недель.
Нервная энергия переполняет меня, я пружиню на носках. Что скажет мама, когда меня увидит? Нахмурится ли при виде косы, обвивающей шею, при виде смешения цветов в моей одежде?
Задняя дверь открывается. Мама выглядывает в переулок, замечает меня и широко улыбается. Жестом зовёт внутрь.
От запаха этого места — чистого картона, белого уксуса и стирального средства — на глаза наворачиваются слёзы. Он такой знакомый и такой далёкий. Потом мамины руки обнимают меня, я прячу лицо у неё на плече. Расслабляюсь в объятиях; грубый лён её летней рубашки царапает щёку.
— Как я рада тебя видеть. — Она легонько сжимает меня, как всегда в конце объятия, затем держит на расстоянии вытянутых рук, чтобы рассмотреть. — Да ещё в красном!
Сегодня на мне тёмно-красная — на самом деле почти коричневая — футболка Дружелюбия с рукавами чуть ниже локтей. Когда Штопальщик её выдал, сказал, что к коротким рукавам мне лучше переходить постепенно, и я не поняла, шутит он или нет.
Сегодня утром руки Штопальщика дрожали, когда он взваливал сумку на плечо и шёл к новому убежищу. Слушание, на котором решится его судьба — и судьба его сестры, — завтра.
— Как ты? — спрашиваю маму. — Как… как папа?
— У нас всё хорошо, — слишком поспешно говорит она, и я вскидываю брови.
— Отец предаётся унынию, — поправляется она. — Но он взрослый мужчина. Со временем оправится. А обо мне тебе беспокоиться не нужно. — Она убирает прядь мне за ухо. — Расскажи лучше о себе.