Белокурые волосы.
Бринн.
Пытаюсь заговорить, но горло пересохшее, разодранное. Не могу выговорить ни слова. Грудная клетка содрогается под усилием попытки.
Она опускается на колени рядом со мной.
Она что… преклоняется? Перед своим королем?
Дыхание касается моей щеки. Ровное. Но оно не принадлежит ей.
Это смерть.
— Всё кончено, — произносит она.
Слова ломают что-то внутри меня.
В ушах начинает звенеть. Я падаю.
Земля ловит мое тело. Холодная, твердая, окончательная. Звезды расплываются в кронах над головой.
Я готов.
Но прямо перед тем, как тьма забирает меня, я вижу ее лицо. Совсем близко. Искаженное яростью.
— Не-а… еще рано, ублюдок, — рычит она, проворачивая нож между скользкими от крови пальцами. — Ты выжег на мне клеймо на всю жизнь. Теперь моя очередь.
Слабо ухмыляюсь. В ней всегда был огонь.
Помню это клеймо. Ухмыляющееся, искаженное лицо. Я выжигал его на лодыжках тех, кто стал моей собственностью. Кроме Рин. Так и не успел.
Я не чувствую лезвия. Только давление. Медленное, расчетливое жжение. Она кромсает меня, как хэллоуинскую тыкву. Грязно. Слишком лично. Я хотя бы использовал раскаленное железо – чисто. Контролируемо. Гуманно.
Она заканчивает. Поднимается и встает так, чтобы видел ее.
— Гори в аду, сволочь, — плюет она, и плевок приземляется мне на щеку.
И я понимаю теперь, когда жизнь проносится вспышками перед глазами, когда накрывает спокойствие и воспоминания прокручиваются, как чужая кинолента. Слайд-шоу всего, что, как я думал, делало меня праведным. Я не был спасителем. Не был избранным. Я ошибался.
То, что считал правосудием, оказалось болезнью.
То, что называл порядком, – хаосом.
И всё, к чему прикасался, пытаясь исправить… я разрушал.
Душа, пропитанная гнилью. Изуродованная самим дьяволом.
Моя смерть – дело моих собственных рук.
Это никогда не было просто ошибкой.
Поначалу ничего не слышу. Не слышу из-за собственного дыхания и рева крови в ушах. Но когда мы з ...
Поначалу ничего не слышу. Не слышу из-за собственного дыхания и рева крови в ушах. Но когда мы замираем, задержав воздух в легких, улавливаю звук. Шаги. Легкие. Осторожные. Они разносятся эхом в пустом доме – так, как бывает, когда само место знает, что оно опустело.
Паника карабкается вверх по горлу, и мысли разлетаются, как испуганные птицы. Пытаюсь составить план – хоть какой-нибудь, – но разум затуманен, вязок, будто бреду сквозь мокрый бетон. Джоуи выглядит таким же бледным, как обычно бываю я, что о многом говорит. Мы оба разрушены. Полуживые, сломленные, цепляющиеся за надежду, как за тонкую соломинку. Мы не в том состоянии, чтобы продолжать сражаться.
Шаги приближаются. Губы беззвучно шевелятся.
Прости меня.
Прости, что бросила подругу.
Что была трусихой.
Что не побежала за Бринн, когда должна была.
За всё, что сделала – и за всё, чего сделала недостаточно.
Дверь распахивается.
И вот она.
Бринн.
Живая.
Святые угодники.
Она стоит в дверном проеме, как призрак, каким-то чудом забредший обратно в мир живых. Я не двигаюсь. Не могу. Конечности кажутся чужими. Тело отказывается подчиняться мозгу, словно сигнал перерезан.
Она улыбается. Это так неуместно. Сейчас не время для улыбок. Не тогда, когда мы все истекаем кровью – и в прямом, и в переносном смысле. Но затем ее глаза затуманиваются, и по щекам начинают катиться слезы. А ухмылка только становится шире – будто она на грани чего-то такого масштабного, что невозможно осознать.
Тишина между нами тянется слишком долго.
Хочу задать вопрос, что прожигает дыру в груди, но до ужаса боюсь ответа. Мне нужно знать. Но слова не могут сорваться с губ.
Он мертв?
Я не произношу это.
Мне не нужно.
Она кивает. Не ясное «да». Не торжествующий кивок. Просто… принятие. Всё кончено.
Но мне этого недостаточно. Мне нужны подтверждения. Мне нужно, чтобы слова проникли внутрь и выключили что-то во мне. Мне нужно почувствовать разницу – но я не чувствую.
Бринн не говорит. Она просто действует. Тихо, собранно. Как медсестра, снова заступившая на смену. Она выгружает пакеты с кровью и медикаменты, ее пальцы проворно работают, пока мы с Джоуи сидим в оцепенении.
Он обмяк в кресле, и губы отливают серым. Я устраиваюсь на краю каталки – не совсем сижу, не совсем стою, просто существую в том бесполезном промежутке между выживанием и капитуляцией.
Судорожно втягиваю воздух.
— Он мертв? — наконец выпаливаю.
Слова вырываются с хрипом, сдавленные и неуклюжие.
— Да, — отвечает она, возясь с капельницей и избегая моего взгляда.
Святой гребаный ад.
Всё кончено.
Но почему-то нет совершенно никакого ощущения финала. Думала, смерть Николаса всё исправит. Восстановит справедливость. Сделает нас свободными.