— Бывшая семья, — поправляю я, наблюдая за его лицом. — Ты сам так любезно мне на это указал.
Маттео втягивает воздух через нос, выпрямляется во весь рост, скрещивает руки на груди и смотрит на меня сверху вниз.
— О, опять это? Высокомерная игра в молчанку? Отлично. Просто отлично. Это именно то, что мне сейчас нужно.
Я ненавижу себя за то, как дрожит мой голос, но еще больше я ненавижу себя за то, что позволяю его поступкам задевать меня. Это не должно иметь значения.
Это не имеет значения!
Так почему же тогда у меня такое ощущение, что имеет?
— Иди к своей матери. Сейчас ты нужен ей больше, чем мне.
Смахнув набежавшие на глаза слезы, я разворачиваюсь и собираюсь уйти. Маттео хватает меня за руку и разворачивает к себе.
Он наклоняет голову так, что мы оказываемся нос к носу.
— Ты только что сказала, что я тебе нужен?
Я лихорадочно пытаюсь вспомнить, что именно сказала, но он так близко, от него исходит этот чертовски приятный, сводящий с ума аромат, крик застревает в горле, а на глаза так быстро наворачиваются слезы, что я не могу.
— Я не знаю, что только что сказала, — шепчу я. — Это худший день в моей жизни. На прошлой неделе был второй худший день в моей жизни, и устроил его тот самый мудак, который ждет меня в конце подъездной дорожки. Сейчас мой мозг не очень-то соображает.
Мы не сводим друг с друга глаз, пока Маттео не выдыхает. Он смотрит на мои губы, затем на мгновение закрывает глаза. Когда он снова заговаривает, его голос звучит измученно: — Давай я принесу твою вторую туфлю.
Он оставляет меня стоять на месте, пока достает туфлю из кустов. А затем, когда он возвращается и опускается передо мной на одно колено прямо на гравий, мне стоит огромных усилий не рухнуть на землю.
Маттео нежно берет меня за лодыжку и надевает туфлю на ногу. Затем он поднимает на меня глаза.
И мое сердце замирает. Оно просто останавливается, прямо как в историях, где люди впервые видят любовь всей своей жизни… или в ту долю секунды, когда они сходят с тротуара и понимают, что их вот-вот собьет встречный автобус.
Да, скорее второе.
Маттео стоит на коленях у моих ног, обхватив своей большой теплой рукой мою маленькую холодную лодыжку, и просто смотрит на меня, пока я смотрю в ответ с неработающим сердцем и едва соображающим мозгом, пытаясь вспомнить, как дышать.
Хриплым голосом он произносит: — Что бы он ни сказал, помни, кто ты.
Прежде чем я успеваю спросить: «Кто же я?» — Маттео поднимается и уходит, расправив плечи и сжав кулаки.
Я смотрю ему вслед, пока он не скрывается в доме, а затем поворачиваюсь и иду по дорожке туда, где ждет Брэд. Он снова меряет шагами землю, пиная гравий, как четырехлетний ребенок.
Я останавливаюсь в трех шагах от него, скрещиваю руки на груди и сверлю его убийственным взглядом.
Он громко выдыхает.
— Ладно. Ладно, эм… ты злишься. Я знаю, что ты злишься. И ты, наверное, больше никогда не захочешь со мной разговаривать. — Он все еще ходит взад-вперед. Ходит и заламывает руки, что так на него не похоже; я хмурюсь.
Он бросает на меня взгляд, быстро отводит глаза, затем качает головой и смеется. Это ужасный смех, из тех, в которых нет ничего смешного. Из тех, что вырываются из вас, словно стон или лай, или как звук, который издает животное, когда ему больно.
Честно говоря, меня это немного пугает.
— Брэд, прекрати.
Он останавливается и смотрит на мои ноги. Затем делает глубокий вдох, его грудь вздымается, и он наконец находит в себе силы посмотреть мне в глаза.
Я никогда ни у кого не видела такого дикого, ужасного взгляда. Он похож на тот, что был у него, когда я шла к нему к алтарю в церкви, но в нем кроется нечто большее, чем чистая паника. Сейчас я вижу боль, страх и первобытный ужас, как у человека, которого пытают.
Как у того, кто вот-вот умрет.
— Ты мог бы просто написать мне письмо.
— Ты бы его порвала.
Тут он прав. Я бы точно его порвала. А потом подожгла. А потом растоптала пепел и отправила ему обратно в коробке с надписью: «Осторожно, хрупкое: внутри разбитое сердце».
— У тебя есть шестьдесят секунд, чтобы сказать то, что ты хотел. А потом мы больше никогда не будем разговаривать. Время пошло.
Брэд сглатывает, его кадык дергается, и он засовывает руки в передние карманы джинсов. Он щурится на солнце, закрывает глаза и с шумом выпускает сдерживаемый воздух.
Затем смотрит прямо на меня и шепчет: — Я гей.
До меня не сразу доходит. Я стою и жду, что он что-нибудь скажет, пока не понимаю, что он уже сказал… и что именно он сказал.
Медленно я повторяю: — Ты гей.
Он кивает.
— Гей.
Когда он снова кивает, я нахожусь в шаге от того, чтобы придушить его голыми руками. Но я не хочу в тюрьму, поэтому вместо этого убью его сарказмом.