— Нет, сейчас говорю я. Потом можете высказаться сколько угодно, но сперва извольте меня выслушать. Если вам не нравится — выходите и проваливайте.
Он сделал короткую паузу, словно давая Максу время решиться. Макс не шелохнулся, и Менкхофф продолжил:
— Вы напоминаете мне очень талантливого, успешного гонщика, который попал в аварию и с тех пор от страха катается только на ручнике. В сухом остатке: с того момента, как Бенц вытащил вас на сцену, вы являете собой жалкое зрелище. И хотя мне, по большому счёту, плевать, я дам вам добрый совет — и насрать мне при этом на сочувствие к вашему положению и на всю ту психологическую болтовню, что вы, надо думать, выслушиваете месяцами. Возьмите себя наконец в руки. Хватит барахтаться в жалости к себе, стряхните эту травму с сестрой и вспомните о своих особых способностях, которые, чёрт побери, прямо-таки обязывают вас встать на защиту невинных, беззащитных людей — вроде того несчастного ребёнка там, снаружи. А если не хотите или не можете… — Он поднял руку и ткнул вытянутым указательным пальцем Максу в грудь. — Тогда заройтесь обратно в свои учебники и не тратьте больше моё время.
Тишина опустилась на салон, как тяжёлое одеяло. Макс слышал не только своё дыхание, но и дыхание Менкхоффа — и, как ни странно, не чувствовал ни злости, ни боевого задора, даже простого желания возразить. Внутри разливалось лишь то особое онемение, что охватывало его всякий раз, когда он терпел чувствительное поражение. Хотя происходящее поражением в прямом смысле не было — оно было хуже. Это было ошеломляющее осознание: Менкхофф, который лично сталкивался с ним лишь дважды и которого окружающие наверняка не заподозрили бы в таком таланте, как эмпатия, в эту минуту видел его яснее, чем он сам.
— Вы правы, — сказал Макс и лишь по вопросительному взгляду Менкхоффа понял, что прошептал это почти беззвучно. И повторил громче: — Я говорю, вы правы в своей оценке.
— И?
— Что — и?
— Что вы теперь будете делать?
Макс открыл пассажирскую дверцу.
— Думать.
С этими словами он покинул машину Менкхоффа, прошёл несколько метров до своей и вскоре тронулся с места.
Дома он лишь смутно помнил дорогу, которую только что проделал, — мысли неотступно крутились вокруг сказанного Менкхоффом.
Он налил себе стакан воды, поднял в гостиной рольставни и вышел на просторный балкон. Опершись предплечьями на перила, смотрел на горизонт. Над крышами окрестных домов уже проступали первые предвестники рассвета.
Хватит барахтаться в жалости к себе, — сказал Менкхофф. Макс спрашивал себя, действительно ли это жалость к себе сковывала его, так глушила инстинкты и аналитическое мышление, что он понятия не имел, как двигаться по делу дальше. И даже на этот вопрос не находил ответа. Ему хотелось одновременно рыдать и кричать — а это опять же было не что иное, как проявление жалости к себе. Замкнутый круг, из которого он не знал, как вырваться.
На короткое мгновение он подумал, не позвонить ли Кирстен, не рассказать ли ей о том, что его гложет. Он знал, что мог сделать это в любой час, и, наверное, так бы и поступил, но из-за её хрупкого душевного состояния обременять её этим было никак нельзя.
И всё же — ему нужно было с кем-то поговорить, если он хотел получить хоть малейший шанс выбраться из этой дилеммы.
Он взял телефон, вернулся в гостиную и нажал на номер в адресной книге.
— Можно тебя кое о чём спросить? — проворчал Бёмер, наконец взяв трубку после доброго десятка гудков, когда Макс отозвался извинениями.
— Да, можно. — Макс недолго гадал, о чём пойдёт речь.
— Ты совсем спятил? Начало шестого, то есть четыре часа после того, как я лёг, и два до того, как мне снова вставать. Ты выдернул меня из глубокого сна и тем самым устроил мне сегодня сущий кошмар — к полудню глаза будут слипаться от усталости.
— Прости, но я в полном тупике, и мне совершенно необходимо с кем-нибудь поговорить.
— А я-то уж думал, после твоего ухода из полиции меня впредь минуют твои ночные звонки! Опять началось? Снова одержим жаждой схватить этого типа?
— Сейчас речь не об этом, Хорст, — ровным голосом ответил Макс. — Речь обо мне.
Бёмер ничего не ответил, и Макс начал рассказывать.
Минут через десять, когда Макс наговорился без передышки, Бёмер сказал: