Единственное, что оставило бы вопросы даже без свидетелей, — как повёл бы себя Шторм против моей Логии. Мы с Кагами проверяли это не раз на тайных тренировках: стихийная чакра не берёт моё обращение в песок. Молния, огонь, вода — всё проходит либо насквозь сквозь осыпающееся тело, либо растекается между песчинками, не находя, что жечь. Штормовик со всеми его лучами и пантерами просто не сумел бы меня коснуться. А добавь я к Логии ещё и Лаву — и, наверное, выжег бы весь сектор дочиста, до последнего кумовца. Правда, рухнул бы потом без сил, пустой, как треснувший кувшин. Но выжег бы.
Я не стал. Рядом были свои, и чужие глаза стоили дороже лёгкой победы.
Рейко и Такеши то и дело одаривали меня странными взглядами.
Раньше таких взглядов не возникало.
За все месяцы, что мы ходили одной тройкой, я не давал повода. В бою я работал тем, что видели все, — Водным Дыханием да рыбьим карате, клинком и водой, ничем, чего нельзя было бы объяснить упорной тренировкой. Рейко и Такеши знали мои приёмы наперечёт, как я знал их, и эта ясность лежала в основе нашего доверия: мы бились спина к спине, потому что каждый представлял, на что способен другой.
А сегодня я эту ясность сломал.
Дело было не в свитках. Купол и пространственная ловушка достались нам из запасов Узумаки, такие же выдали каждому бойцу фронта, и пустить их в ход через Технику Снятия Печати мог любой. Стальную стену я вскинул в ответ на взрыв — его видели все, тут удивляться нечему. Удивляло другое.
Я ударил по свитку ловушки точно в тот миг, когда ускоренные переступили нужную черту, — не наугад, не с запозданием, а секунда в секунду, хотя со стороны угадать этот момент было нельзя. А главное — я выдернул Рейко и Такеши из-под купола ровно перед тем, как в него ударил второй залп, молнии и штормовые спирали. Выдернул, стоя под глухой стальной скорлупой, сквозь которую не видно ничего. Обзор нам закрывала собственная стена. Они — не видели. А я знал, куда прилетит и когда, и увёл нас всех троих прочь за миг до удара.
Ни одно из этих действий не объяснялось свитком в руках. Их объясняло только одно: я видел то, чего видеть не мог. Сквозь сталь, сквозь дым, сквозь глухую стену — там, где не помог бы ни один обычный глаз. И я заметил, как в глазах Рейко и Такеши впервые проступает не удивление даже, а растерянность. Тот, кому ты вверяешь спину, вдруг оказался не до конца тем, кого ты знал.
Такеши списал часть на своё чутьё — сам он мог расслышать надвигающееся звериным ухом, уловить дрожь воздуха сквозь любую преграду, и, наверное, решил, что и я как-то так. Но Рейко списывать не стала. Она смотрела на меня всю дорогу до лазарета, и я кожей чувствовал: этот взгляд ещё вернётся ко мне разговором.
Пока они молчали. Но молчание это было уже другим — не спокойным доверием, а отложенным вопросом.
Так, в этом новом молчании, мы и дошли до развёрнутого лазарета.
***
Лазарет разбили на площади перед уцелевшей ратушей — под наспех натянутыми пологами, прямо на мостовой, застеленной чем нашлось. Раненых было много, и воздух над площадью стоял густой: кровь, палёная плоть, горький дух целебных мазей и озоновая горечь, что оставляет по себе молния Кумо.
Мед-нины работали не поднимая головы. Их было двадцать на всё войско, и двое из них ранга А, и эти двое сейчас оправдывали своё звание сполна. Зеленоватое свечение мед-ниндзюцу перетекало с ладоней на распоротые бока, на обугленные руки, на рёбра, вскрытые чужим клинком. Там, где мед-нин послабее развёл бы руками, эти вытягивали человека обратно.
Мы шли между лежанками, отыскивая своих раненых из сектора, и я невольно всматривался в лица. Кумо ударили молнией, и раны от молнии были скверные — не чистый рез, а ожог, идущий вглубь, выжигающий нервы, оставляющий на коже ветвистые багровые узоры, похожие на застывшие разряды. Молодой Узумаки лет пятнадцати лежал с такой отметиной через всю грудь и тихо, сквозь зубы, считал вслух — не то чтобы отвлечься, не то чтобы не закричать. Мед-нин над ним работал молча и споро.
Куро и Широ Такеши латал сам, как умел, — присел рядом с раненым Куро и промыл ему распоротый бок из фляги, ловко и привычно. Пёс ворчал и скалился, дёргаясь под руками, пока хозяин не прикрикнул.
— Тихо, дурень, — пробормотал Такеши, накладывая повязку. — Не впервой. Дай сделать дело.
Куро покосился на него, фыркнул и обмяк, позволяя себя перевязать. Широ жался рядом, поджимая ушибленную лапу, и ждал своей очереди с той угрюмой собачьей терпеливостью, что бывает у зверей, привыкших к боли.
Рейко подставила предплечье под руки мед-нина молча, только дёрнула щекой, когда свечение коснулось пореза. Царапина, как она и сказала, — но глубокая, и в бою она не обмолвилась о ней ни словом. Упрямая до самого конца.
Мою ногу осмотрел усталый мед-нин с седой щетиной. Ожог тянулся по бедру ровной раскалённой чертой, неглубокой, но злой.