Я жду дольше, чем пару секунд, внутри всё собрано и натянуто, сердце бьётся ровно, но в груди появляется ощущение, что воздух стал плотнее. Я не думаю, я чувствую, где безопасно, а где нет, это не решение, это отклик. Затем захожу внутрь, здесь темнее, чем снаружи, коридор узкий, стены облуплены, лампы мигают, как уставшие глаза. Запах лекарств, старой ткани и плесени сразу забивает горло, пол липкий, следы крови давно высохли, но не исчезли. Здесь лечили тех, кто мог принести что-то ценное, и бросали тех, кто приходил с пустыми руками.
Закрываю дверь почти бесшумно. Прижимаю ладонь к дереву, чувствуя шероховатость и холод. Слушаю.
Где-то далеко — капает вода. Где-то гудит слабый генератор. Где-то… дыхание?
Я замираю. Сосредотачиваюсь. Нет. Просто ветер гуляет по пустым комнатам, а я слишком давно живу так, что любой звук кажется чужим шагом.
Двигаюсь между стеллажами, не задевая ничего. Здесь многое пустое, что-то вынесено, что-то обменено на еду, но я знаю, что искать. Обезболивающее. Антибиотики. Всё, что может сбить жар и дать время. Прохожу мимо старого стола с ржавыми инструментами, мимо стеклянных банок с мутными остатками, мимо коробок, где когда-то лежали стерильные бинты, а теперь осталась только пыль. Держу руки ближе к телу, чтобы не задеть ничего лишнего. В Хардане грохот — это приглашение, а приглашения принимают те, кто любит чужую слабость.
Наконец нахожу полку, где ещё что-то осталось. Упаковки помяты, маркировка частично стёрта. Я достаю одну и читаю, щурясь в полумраке. То, что нужно. Затем вторую и третью. Слишком много не беру, потому что переизбыток — это лишний риск, лишний вес и лишний шум.
Прячу упаковки под куртку, за ремень, во внутренний карман. Пальцы работают аккуратно, сдержанно, как у человека, который просто раскладывает вещи по местам. Как у человека, который не оставляет следов.
Шаг.
Где-то впереди — тяжёлый, уверенный.
Останавливаюсь мгновенно и прижимаюсь к стеллажу так, чтобы с прохода меня не было видно. Дыхание становится тише, плечи опускаются. Я словно уменьшаюсь внутри себя, растворяюсь в этой комнате, в этом тяжёлом запахе сырости и плесени. Я остаюсь неподвижной.
Шаг ближе.
Голос. Мужской. Недовольный.
— …я тебе сказал, там ничего нет, — бурчит кто-то.
Другой голос отвечает глухо, лениво:
— Всё равно проверим.
Они идут по коридору.
Чувствую, как холодная капля пота ползёт по позвоночнику. Не от страха даже. От ясности: если они зайдут сюда — мне придётся действовать. А действовать — значит шум. Шум — значит вопросы. Вопросы — значит руки на плечах и цена, которую назначат за мои ответы.
Один из них проходит мимо двери. Останавливается. Я слышу, как он втягивает воздух. Принюхивается, как собака, которая ищет не запах, а слабость.
Я не двигаюсь.
Пауза затягивается.
Внутри всё становится плоским и холодным. Мысли исчезают, паники тоже нет — остаётся только одна точка внимания. Если он шагнёт внутрь, я ударю. Не красиво и не умно — в горло, в глаз, в сустав. Во всё, что даст мне хотя бы две секунды.
Он сплёвывает.
— Пахнет гнилью. Идём.
Шаги уходят.
Я не выдыхаю сразу — жду, считаю секунды, потом ещё несколько. Только когда звук исчезает окончательно, позволяю себе вдохнуть глубже, но даже тогда делаю это осторожно, без жадности. Воздух здесь словно принадлежит не мне. В Хардане даже воздух приходится заслужить.
Выхожу той же дорогой, закрываю дверь, возвращаю замок на место так, чтобы казалось: он всё ещё держится. Чтобы никто не увидел с первого взгляда, что здесь вообще можно пройти.
Я иду домой тем же темпом, каким пришла. Не ускоряюсь, даже когда ноги сами просят. В Хардане ускорение — это признание. А признание всегда используют.
Дом, если это вообще можно так назвать, стоит в нижнем секторе, маленький, перекошенный, собранный из того, что удалось найти. Внутри всего две комнаты, потолок течёт, полы холодные, щели в стенах заклеены кусками ткани, но ветер всё равно находит дорогу.
Вхожу тихо и сразу чувствую запах болезни. Не грязи и не сырости, а именно её. Горячий, тяжёлый запах, похожий на мокрую ткань, которую так и не успели высушить.
Мария лежит на кровати, лицо бледное, губы сухие, на лбу блеск пота. Глаза полузакрыты, но она слышит, как я вошла. Кашель поднимается в ней волной, ломает грудь и заставляет её сгибаться, воздух идёт тяжело, и каждая попытка вдохнуть режет изнутри.
Подхожу сразу, опускаюсь рядом и кладу ладонь ей на плечо, удерживая, пока приступ проходит. Она дрожит, как от холода, и это бьёт сильнее любого крика.
— Тише… — говорю я негромко. — Дыши. Давай. Не рви себя.
Мария пытается, но выходит плохо, дыхание сбивается, становится коротким и рваным, в груди свистит, пальцы цепляются за одеяло.
— Ты была… там, — шепчет она, когда кашель отпускает. Не вопрос. Утверждение.