Андрей Ильич полез за пазуху, под накинутый халат, и вытянул из внутреннего кармана пиджака маленькую, меньше ладони, записную книжечку с огрызком простого карандаша. Покосился на меня, закинул ногу на ногу и прямо на коленке начал что-то строчить.
Я водил глазами по палате. Судя по свету — день, и давно день. Хмурый, пасмурный, но не сумерки точно. В том, что он хмурый — сомнений не было. На мне лежало серое больничное одеяло в пододеяльнике с чёрным штампом, пахшее сыростью и хлоркой. Ими же пахли, кажется, стены и пол в палате.
На соседней койке лежал раненый с наглухо перевязанной головой. Из-под одеяла торчала большая ступня в йодных пятнах. Выше над ней и над коленом, угадывалась конструкция аппарата Илизарова.
На койке у противоположной стены сидел ещё один хмурый раненый, у него аппарат был на правой руке, покрытый холщовым чехлом, от чего фигура его казалась странной, несимметричной — один бицепс значительно больше другого, в рукаве обычной полосатой больничной пижамы. На лбу бритой головы — глубокие складки, такие же, но вертикальные — между бровями. И внимательные серые глаза под ними.
«Оксана рядом, дышит, живая. Тебя прооперировали, вынули три осколка. Как себя чувствуешь?» — какой красивый, однако, почерк у Березина. Но даже его было трудно читать, потому что буквы после слова «живая» взялись расплываться и плясать, как и пол с потолком палаты. Я закрыл глаза и попробовал ещё раз научиться дышать. Почти получилось.
— Кто с ней? — судя по тому, что лицо Деда не дёрнулось страдальчески, шёпот удался уже лучше.
«Белова постоянно, Ильина и Покровский заходят каждые полчаса. Как себя чувствуешь?» — последний вопрос был ненавязчиво подчёркнут двумя идеально ровными полосками, как сказуемое. Вероятно, он был важен для него. Но не для меня. Правда, испытывать терпение старого волкодава вряд ли стоило.
— Чувствую себя хорошо. Могу работать. Где Коля?
По лицу Березина в ходе моего ответа прошли три волны эмоций. Первая — явное облегчение. Вторая — что-то, похожее на скептическое сомнение доброго дедушки, которому голозадый внучек говорит: «Дай мне, деда, твою саблю, я пойду и всех врагов заборю!». Третья — боль, от которой он снова сморщился, хотя я, кажется, шептал, а не орал.
Он забрал из моих рук записную книжку. Я смотрел на свои пальцы, радуясь тому, что они по-прежнему не дрожали. Не замечая того, как заострились углы нижней челюсти и подбородок товарища Деда. И как карандаш в его руке дважды начинал и дважды прерывал движение к чистому листу.
«Лиду убило».
На этот раз буквы были будто другой рукой написаны. Такой же чистой, но не такой твёрдой. Но мне вдруг стало совсем не важно, кто и какие буквы писал. Перед глазами стоял, а точнее сидел, в головах только что прооперированной мной Оксаны Коля, наш санитарный казак. Со свежезашитыми щекой и боком. Плачущий. Несколько минут назад овдовевший…
Бомба, разворотившая правое крыло дома номер сто шестнадцать по Интернациональной улице, была не единственной, упавшей на Тамбов. Этот налёт был самым массированным за всё время. Пострадали заводы и склады, был частично разрушен вокзал и подъездные пути. Погибло много людей, стариков, женщин, детей. Беременных…
Березин знал их, наверное, поимённо, единственный или один из нескольких во всём городе. Остальные знали только тех, кто был близок и дорог — дедушек, бабушек, жён, сестёр, детей. Я в прошлый раз запомнил многих: старуху, чью ногу притащила следом её ошалевшая дочь, Таню Сухорукову, Серёжу, гордо носившего теперь прозвище «Хват», уже почти научившегося писать, удерживая карандаш двумя железными «пальцами», которые приделал ему доктор Николин.
Теперь я помнил ещё и Лиду Чарную, медицинскую сестру, которую мы с Тимофеевым и покойными Саней и Палычем, Митрохиным и Костыревым, отбили под Перегоновкой у фашистов. Вместе с моей Оксаной. Которая лежала сейчас где-то рядом, борясь за жизнь. Только, кажется, впервые за последние дни и недели, находясь рядом, я думал не о ней.
— Его нельзя сейчас отпускать на фронт, — мне показалось, что удалось сказать шёпотом.
Березин толкнул в плечо. Я открыл глаза и увидел, как он раздражённо качает головой. Значит, только показалось. А ещё показалось, что морщины на лице командарма Ершакова стали значительно глубже. Он что-то говорил в прижатую к уху чёрную телефонную трубку, временами морщась. Наверное, от того, что хотел привычно дублировать команды отрывистыми рублеными жестами правой руки. Которая сейчас для резких движений точно не годилась.
«Разберутся. Спать сам можешь, или укол нужен?» — значилось на очередном листочке записной книжки. И почерк снова прыгал.
Проваливаться в медикаментозный сон, особенно зная об убойности здешних успокоительных, не хотелось никак. В том, что заснуть получится самому, не было никакой уверенности. Перед глазами была клевавшая носом Лида за нашим столом. Которого больше не было. Как и её.