Помогали госпиталям и «шефы», заводы и фабрики, колхозы и учреждения города и области, и деньгами, и продовольствием, и просто руками-ногами — были составлены графики дежурств, каждый день приходили люди, чтобы работать в цеху, при кухне и кочегарке-котельной, мыли полы, стирали бинты и бельё. Увидев это впервые, я диву давался. Нет, там, в будущем, тоже были волонтёры, помощники, и при госпиталях, и просто те, кто привозил ребятам к «ленточке» всё необходимое, от броников и пластин к ним до маск-сеток и нательного белья. Но там масштаб был другой. И это иногда печалило. Как и воспоминания о том, как, когда всё только начиналось, многие дети моих коллег в клинике, да и несколько медиков оттуда, собрались в одночасье и пересекли границу. Оставили Родину.
Здесь таких не было.
Начались песни. И на лицах зрителей, таких разных, начали появляться очень похожие, почти одинаковые улыбки.
Советская эстрада тридцатых причудливо для меня, но вполне привычно для здешних, переплеталась с национальными мотивами и ритмами. А Абрам Яковлевич, сидевший за невесть откуда взявшемся в актовом зале пианино, уверенно подхватывал незнакомые ему, но родные для других, мелодии, пусть и выдавая их в несколько неожиданных аранжировках, где отчётливо слышались немецкая вечная классика и не менее вечные «семь сорок» и «Хава нагила», или что-то в этом роде. Но получалось как-то удивительно мило и душевно.
Я, ещё когда ко второму концерту готовились, избегая тревожных и нежелательных мелодий и ритмов зарубежных эстрады и более серьёзных произведений, вспоминал читанные мной раньше книжки про тех, кому «повезло» попасть в своё или чужое прошлое. Там, помнится, через одного герои начинали «писать» песни, снимать прорывные киноленты. Некоторые и разговорного жанра не чурались, выступая на сцене. Вспомнился и чудесный фильм из детства, где по заданию дорвавшегося до реальной власти управдома один жулик внедрял в Московии шестнадцатого века всякие «тили-тили» и прочие «трали-вали». Наверное, мог и я блеснуть чем-то подобным. Но вот только ни голоса, ни талантов в этом направлении у меня тоже не было, и публичных выступлений я сроду не любил, если только не в составе вооружённой группы. Поэтому советская эстрада сорок первого осталась без неожиданных новинок. Но всем, судя по счастливым лицам, хватало и этого.
Неожиданно заглушив фортепиано, зазвенели струны, раздались звуки бубнов. Со скрипом сдвинулись стулья и лавки — «ходячие» помогали «сидячим», до которых ещё не дошли ноги с протезного цеха. А на центр импровизированной танцплощадки вышел сержант Джураев. Парни, его земляки, выдавали что-то неописуемое, двое на приличного размера круглых бубнах, один — на чём-то вроде домры с длинным грифом, по которому летали его лёгкие пальцы. «Дутар, товарищ командир! Я его с собой привёз!» — восхитилась старая память, выдав образ младшего лейтенанта Сагдуллаева.
Абрам Яковлевич как-то удивительно лаконично вплёл звуки пианино в этот яркий национальный юго-восточный колорит, а Эсфирь Израилевна резко обернулась к новой инструментальной группе, вздымая руки, как самая натуральная ведьма.
Вряд ли у джигитов было принято подчиняться женщинам, но тут, видимо, опять какое-то чудо произошло. И, повинуясь уверенным взмахам дирижёрской палочки, земляки Джураева снизили темп до приемлемого. Парни из аулов или кишлаков, вряд ли имевшие хоть какое-то понятие о всяких терциях, четвертях, осьмушках и прочих пиццикато, повиновались концертмейстеру-еврейке. Прав был комэск Титаренко — музыка вечна.
Об этом у нас с четой Ройзманов был отдельный разговор, как раз после установочной беседы с киношными деятелями искусств, которые поведали, что плёнки у них не так много, чтобы рассчитывать на кучу дублей. Да и актовый зал госпиталя был не съёмочной площадкой, чтобы каждый раз вскакивать и орать в блестящий жестяной рупор: «Стоп! Халтура! Заново!», и массовка наша почти поголовно предупреждена о съёмках не была. Но про громады гудевших и трещавших камер люди забывали, когда слышали голоса детей и звуки музыки. Магия кино, как она есть.
Но как бы то ни было, снять танец на протезе было нужно и с идеологической точки зрения, и с художественной, и ещё с каких-то других, наверное, о которых я не догадывался. Но идею режиссёров поддержал сразу — это своих собственных, «живых» ног, «выращенных» на аппаратах ЧКС-41 у нас пока не было. Зато липовых, на резиновом ходу — сколько угодно! Точнее, ровно двадцать три штуки, но этого точно должно было хватить для нескольких кадров будущей серии киножурнала о протезировании. Мы уже придумали отличную заставку для его начала: карандаш выводил буквы «СССР», а под ними слово «протезы». Камера отдалялась, и в кадре появлялся довольный, хоть и взволнованный Серёжа Хват, писавший тем самым карандашом. Зажатым в двух железных «пальцах».