Главное — не забыть: говорить мне нельзя. Особенно в коридоре. Не с моим «музыкальным» слухом нынче голосовые упражнения. Образ стоматолога, оказавшегося почему-то с мордой комара из детской книжки Чуковского, где тот был в красном гусарском кивере, подвитых усах, четырёх сапогах и с палашом, пришедший во сне, был очень ярким. От этого гула, да под такой «компот», наверное, ещё и не то могло присниться. Но приснился, почему-то, адаптированный диафильм, виденный когда-то в раннем детстве, где в роли Мухи была Оксана, в ролях её гостей — персонал «четырёхсотого», а в роли Паука-злодея, почему-то Березин. В памяти, прямо во сне, всплыло то детское негодование — вот почему ног и у паука, и у комарика, по четыре, а рук у спасителя с фонариком — только две? У Паука на том слайде, где он руки-ноги крутил Мухе, точно было четыре. Но разгадывать сны разума, рождавшие и откапывающие в недрах памятей таких чудовищ, было некогда.
На выходе из палаты меня предсказуемо остановил конвой. Два бойца стояли в свете тусклой лампочки, что свисала с потолка на витом шнуре, ещё двое угадывались дальше. И из дверей, что вели на лестницу, кто-то выглядывал. Они что-то говорили, делая строгие лица. Наверняка, страшным специальным шёпотом, которого бы не испугался только конченный дурак. Или глухой. Я, наверное, по обоим критериям подходил, поэтому только кивнул и пошёл мимо них в соседнюю палату, шлёпая босыми ногами по крашеному полу. Вспоминая о том, что тапочек в квартиру мы купить так и не успели…
У дверей стояла табуретка. На ней сидел, прислонясь прямой спиной к стене, санитарный казак Коля Чарный. Мой друг.
Я шёл, не отрывая на всякий случай левой ладони от стены коридора. Нет, определённо не стоило увлекаться тут ни обезболом, ни успокоительным. И не помешало бы узнать, чем меня так загрузила Костакова. Полутёмный коридор норовил то в узел завязаться, то пол с потолком местами поменять. Вестибулярный аппарат гудел, наверное, от напряжения, но за общим гулом в голове слышно его не было. Я потянул носом. Коля открыл глаза. Руки у него были сложены на животе. В правой я заметил рукоятку ножа. А вот глаза у сержанта были очень плохими. И запах перегара, лютый, сногсшибательный, подтверждал: этот оловянный блеск был не просто так. Коля был вусмерть пьян. Но, как это бывало с людьми, особенно военными, пережившими сильнейший стресс, ни по движениям, ни по походке понять этого было невозможно.
Я остановился. Мотнул головой в сторону двери.
Он медленно кивнул и положил сложенные ладони под щёку.
«Как она?» - «Нормально, спит».
Я качнул головой чуть вверх и поднял левую бровь.
Он ссутулился, опустив плечи, глубоко вздохнул, едва не снеся меня с ног выхлопом. А потом поднял правую руку и ткнул левой в безымянный палец. С тонким колечком.
«А ты чего тут?» - «А куда мне ещё?.. Раньше-то свою так же стерёг, помнишь?».
Шагнув ближе, я прижал его к себе. Чувствуя, как ходуном ходят его плечи, как стучат зубы, как прыгает подбородок на моём плече. Как отходят в тень Мальцевские, поняв, что тут меня защищать не от кого. Мы простояли так некоторое время, а потом просто опустились на пол под дверью.
Он дёрнул головой, тыча пальцем в рукоять ножа, который как-то неуловимо перекочевал в ножны на ремне.
Я пожал плечами, качнул головой назад, в сторону двери, и развёл чуть руки.
«Я на фронт поеду! Резать буду их!» - «Сам смотри. Тут тоже дел по горло, и враг рядом. Куда они все без тебя?».
Коля сжал кулак и поднёс мне его под самый нос. Я отвёл его в сторону, снова чуть вскидывая голову. Понимая, что показывал он не кулак, а всё то же кольцо на пальце.
«Я обязан за них отомстить, понимаешь?!» - «Понимаю. Но их не вернуть. А ты это понимаешь?».
Наверное, со стороны наш немой диалог выглядел странно и страшно. Но это была война, и это был военный госпиталь, тут очень многое так выглядело. Безногие и безрукие мальчишки-красноармейцы, старухи с оторванными ногами, дети с выбитыми глазами… Моя работа была здесь. Коля мне бы очень помог, реши он остаться. Но удерживать его я не мог и не собирался. Потому что сам понимал его боль и ужас лучше многих. И боялся представить себя на его месте. Внезапно поняв, что вот только сейчас начал чувствовать весь кошмар этой Великой войны. Когда не цифры пугают, не какие-то гипотетические «двадцать миллионов погибших», а вот это тяжкое, давящее и рвущее душу чувство бессилия. Когда ты понимаешь, что сделать уже ничего нельзя. И остаётся только вспоминать. Степана Марковича Горбатюка, Павла Ивановича Привалова, Мирона Васильевича Краско, Саню Митрохина, Ивана Палыча Костырева, Стёпку-сапёра — хороших людей и отличных бойцов. Петра Семёновича Загорского, Пал Палыча Сироткина, Василия Ивановича Петрова и Рахима — врачей и санитаров, тоже хороших людей. Свету Горелик. Лизу Чибирёву. А теперь вот и Лиду Чарную. Тех, кого вообще не должно было быть ни на этой войне, ни на какой другой. Тех, что должен был танцевать в горсаду, целоваться под липами, бегать в кино, продолжать жить. Тех, кого больше не было.
И моего деда, который никогда не рассказывал об этой войне, я теперь тоже понимал отлично.
Мы сидели в Колей в обнимку. Молча. Он дышал уже ровнее, если смотреть за тем, как поднималась пуговка на кармане гимнастёрки. Звуков я всё равно не слышал.