— И она была права.
Я с шумом выдыхаю.
— Я горжусь тем, что до сих пор ни разу не поднял руку на сына. Ни единого раза. Лучше быть слишком снисходительным, чем вымещать злость на ребенке.
— Согласна, — отвечает Рут. — Он не избалован. Он маленький ребенок. Ты установил для него правила и приучаешь к дисциплине. А дисциплина не обязана причинять боль или унижение.
Она качает головой.
— Такое чувство, что наше детство было полной противоположностью. Хотя ты и так знаешь, в каких условиях выросла я.
Знаю.
Ее мать была слишком больна, чтобы заботиться о детях. Иногда они ложились спать голодными — еды постоянно не хватало. Жили в полуразрушенной квартире, которую едва могли оплачивать, пока Мария не начала работать и помогать семье держаться на плаву.
Я женился бы на ней, когда нам едва исполнилось двадцать. Но она отказалась выходить за меня, пока Рут не стала достаточно взрослой для самостоятельной жизни, а ее мать не получила необходимую помощь.
Такой была Мария.
Всегда кого-то несла на плечах.
Всегда ставила себя на последнее место.
Порой я это ненавидел. Ненавидел, что мир никогда не давал ей передышки, а она о ней и не просила. Будто считала страдание чем-то благородным, если благодаря ему любимые люди продолжали дышать.
Я чувствую на себе взгляд Рут. Ее молчание не пассивное, а намеренное — тяжелое давление в груди.
Когда наконец поднимаю голову, она смотрит так, словно видит все.
Вину, которую я пытаюсь похоронить.
Мужчину, каким был раньше.
Того, кто не смог спасти ее сестру.
Она не сразу заговаривает.
Снова тянется через стол и на этот раз крепко сжимает мою руку — не нежно, а словно возвращая меня на твердую землю.
— Не только ты ее потерял, — добавляет она едва слышным шепотом.
Я киваю.
Потому что, если сейчас заговорю, могу сказать что-нибудь не то.
Или, что еще хуже, высказать все, что никогда не позволял себе чувствовать.
Рут снова поднимает стакан, но ее рука дрожит.
Она пьяна?
Я удивленно смотрю на поднос с пустыми стаканами возле нас.
Она задерживает на мне взгляд чуть дольше, чем нужно.
— Ты хорошо носишь свое горе, Вадька.
Слова слетают с губ мягко. Она с трудом сглатывает и ставит стакан на стол.
— Я делаю то же самое. И это не комплимент. Горе — это… броня. Ты носишь ее, чтобы никто не смог прикоснуться к тому, что скрывается под ней.
Я не отвечаю.
Она продолжает, словно уже не может остановиться: — Иногда мне кажется, что тебе нравится быть сломанным. Будто это дает право ничего не чувствовать.
Ее голос срывается.
— Так легче отталкивать всех от себя.
Она говорит обо мне?
Или о себе?
Мой взгляд становится острее. Пальцы сильнее сжимают стакан.
Но она не отступает.
Откидывается на спинку стула, глаза блестят — вызывающие и влажные.
— Я понимаю. Правда. Но разве это можно назвать жизнью?
Ее губы приоткрываются, словно она хочет забрать свои слова обратно…
Но не делает этого.
В любом случае уже слишком поздно.
Она вздыхает.
— Хотя люди принимают это за силу.
Мой голос звучит тихо.
— Думаешь, мне нужна чья-то жалость?
— Думаю, тебе вообще ничего не нужно.
Она слегка покачивается, но тут же восстанавливает равновесие.
— В этом и проблема.
Я подаюсь вперед.
Совсем немного.
На мгновение ее уверенность дает трещину. Но затем губы изгибаются в улыбке.
— Мне не следовало этого говорить.
Сожаление?
У Рут?
Я пожимаю плечами.
— Ты ведь никогда не умела сдерживаться, когда хотела сказать правду?
В выражении ее лица что-то мелькает.
Трещина в показной браваде.
— Я тебя не жалею, Вадька, — бормочет она. — Просто… я тебя вижу. И порой мне кажется, что это еще хуже.
Одновременно приходят два сообщения — от Зои и от Рафаила.
Зоя: Лука уснул.
Рафаил: Ты нужен нам сейчас.
Я кладу телефон на стол и подавляю вздох.
Долг зовет.
На короткое мгновение я почувствовал облегчение. Освободился от горя, которое постоянно ношу в себе, и обязанностей, нависающих над головой петлей.
На одно короткое мгновение я снова почувствовал себя прежним.
И хочу вернуть это чувство.
— Нам пора, — тихо говорю я.
По выражению лица Рут догадываюсь, что она ощущала то же самое.
Не знаю, хорошо ли это.
Мы идем в глубь бара. Проходим мимо дверей туалетов и запертой кладовой. Дальше начинается неприметный коридор, где покоробленные деревянные доски сменяются новым линолеумом.
В самом конце, за рядом промышленных мусорных контейнеров, находится неосвещенная дверь.
Без ручки.
Только черная панель на стене.
Я ввожу код.
Щелк.
Дверь с шипением приоткрывается на несколько сантиметров.