По этим нитям всё время шло движение. Вверх поднималось редкими толчками что-то тусклое, вниз уходило гуще и чаще, и разницу можно было уловить даже без второго зрения.
Люди в этих домах давно уже не жили. Они кормили собой своего хозяина.
– Виктор! – позвал я, вернувшись к воротам двора старосты. – Слушай землю.
Он присел на корточки, стянул рукавицу и вдавил ладонь в снег до самой мёрзлой земли.
– Есть, – сказал он через минуту, не поднимаясь. – Слоями идёт, Всеволод. Сверху мерзлота, обычная. А ниже, саженях в двух, тепло. И оно не каменное. Порода вокруг холодная, а внутри неё сеть, и она тёплая, живая. Идёт от дома к дому во все стороны и сходится к середине улицы. Там узел, и он большой. Я такого никогда не слышал.
– Дерево? – спросила Варвара.
– Не дерево, – ответил я раньше Виктора. В растениях разбирался лучше него. – Дерево я узнал бы сразу. Корни у дерева ищут воду и свет, а эти ищут людей. И греется оно не от солнца, а от того, что берёт по нитям.
– Всеволод Сергеевич, – Варвара подняла на меня глаза. – А эта штука... Она разумная?
Отвечать я не стал, потому что у повозок закричал Прошка.
Нефёдов вырывался из двух пар рук. Он не бился и не орал, а вежливо и настойчиво объяснял двум держащим его мужикам, что они не понимают своего счастья, что дом тёплый, стол богатый, и в этом самом доме он наконец отдохнёт от дорог, аукционов и вечной погони за чужими вещами. Голос у него был свой, а слова чужие. Серый росток дотянулся до снега и лёг на него концом, шаря по насту.
– Варвара, рвотное, – сказал я. – Самое сильное, какое есть.
– Есть с чемерицей, – она уже лезла в корзину. – Только оно жестокое, Всеволод Сергеевич. Человека выворачивает наизнанку.
– Значит, вывернет.
Возились мы вдвоём у задней повозки на ветру при двух фонарях.
Рвотное подействовало быстро, и подробностей этой четверти часа Нефёдову я решил потом не пересказывать. Из него вышло всё, что он съел за столом старосты, и Варвара стояла над ним со склянкой и заставляла пить ещё, пока не пошла чистая вода.
Росток от этого никуда не делся из его груди. Он побледнел и стал тоньше, но держался в груди коллекционера цепко, и слепой кончик его снова пополз к земле.
– Не берёт, – Варвара вытерла руки снегом. – Половина ушла, а половина уже проросла в него.
– Значит, будем пересаживать.
Я знал этот приём и делал его однажды. Тогда понял простую вещь, и с тех пор она меня выручала не раз. Живое, которому дали работу, эту работу выполняет и не рассуждает. Спорить с таким бессмысленно, ему надо предложить работу получше.
– Грач, возьми из повозки мешок с еловым лапником и ту связку зимней травы, что Варвара везла на растопку. Виктор, разгреби мне снег до земли, вон там, шагах в десяти, и обложи меня валом, чтобы не тянуло ветром.
Всё нужное лежало под рукой. Не хватало только мяса, куска той самой кабанины. Я стащил его со стола заранее: знал, что кабанину придётся исследовать.
На расчищенном пятачке я сложил гнездо: лапник, поверх зимняя трава, в середину мясо. Потом опустил обе ладони на этот ком и открылся.
Своей земли под ногами у меня не было, и леса на семь вёрст вокруг – тоже. Зато лапник был живой, трава была живой, и этого хватало. Сила пошла из меня в гнездо ровным потоком, ветки налились, хвоя потемнела и запахла летом, и посреди зимнего двора этот запах ударил в нос всем, кто стоял рядом.
Росток в груди Нефёдова дрогнул и повернулся ко мне.
– Идёт, – прошептала Варвара. – Всеволод Сергеевич, он идёт к вам.
– Пусть идёт. Держите его крепче, сейчас будет неприятно.
Серый кончик вытянулся к гнезду, качнулся и опустился в разогретую хвою. Росток выходил из груди коллекционера пядь за пядью, тем же путём, каким входил, и с лица Нефёдова понемногу сходило блаженство.
Когда последний вершок серой нити выскользнул из-под ключиц и ушёл в гнездо, коллекционер обмяк на руках у державших.
– В печь, – сказал я. – Нет, стой. Печи в доме, а туда мы не пойдём. Грач, лей масло из фонаря и поджигай прямо здесь.
Гнездо горело жарко, с треском, и в середине этого костра тонко, на самом краю слуха что-то пискнуло и стихло. Нефёдов сидел на подножке повозки, завёрнутый в шубу, и держался обеими руками за грудь.
– Барон, – проговорил он наконец, и голос у него был свой. – Я ведь всё помню. Каждое слово. Я сидел и думал, что отдам вам ваши двенадцать процентов, лишь бы вы уехали и не мешали мне тут остаться.
– Комиссию вашу вы честно заработали и без этого. Как чувствуете себя?
– Пусто в груди. И стыдно, – он поднял на меня глаза. – Что это было?
– Мы как раз идём выяснять.
Хозяева пришли звать нас обратно, когда костёр во дворе догорал.
Староста вышел из сеней в одной рубахе, без шапки и без шубы, и мороз его не смущал вовсе. За ним встали жена и обе дочери, и все четверо встали у крыльца ровным полукругом.