Хотелось подойти, растереть сено пальцами, понюхать. Вместо этого на руке висела цепь. Очень удачно сменил работу.
Дальше находилась псарня. Сперва собак выдал запах мокрой шерсти, затем из-за плетня показался псарь в овчинной шапке. Он вел на сворке двух длинноногих крупных псов. Одна собака рвалась вперед, вторая ленилась.
Арсений прежний, похоже, тоже понимал в собаках меньше, чем в конях. У первого пса на ухе белел старый рубец. Второму кто-то недавно промывал глаз: шерсть под веком была влажной, зато гноя не видно.
Псарь придержал их, пропуская нас.
Одна собака потянулась ко мне носом.
Служилый отогнал ее сапогом.
Я едва не сказал ему пару слов, потом вспомнил цепь. Пес тоже пережил оскорбление спокойно и потянулся к Матвею.
За псарней стояли хозяйственные клети и амбары, срубы подняли на высоких подклетах. Возле стен лежали жерди, рогожи, пустые короба. Мужики разгружали мешки с телеги; колеса за ночь примерзли к грязи, и двое сначала отбивали землю обухами топоров.
Телеги еще ходили. Настоящий санный путь, значит, будет позже.
Ноябрь здесь ощущался. Люди кутались в кафтаны, дворовые женщины прятали руки в рукава, лошади выпускали пар, а под ногами одновременно были лед и грязь.
Мы прошли мимо поваренного двора.
Там народу оказалось едва ли не больше, чем возле конюшен. На столе под навесом разделывали тушу. Один поварской человек работал ножом, второй собирал мясо в деревянные короба. Баба у двери скоблила миску песком или золой, потом долго ополаскивала водой. Рядом человек тащил чистое полотно.
С чистотой здесь все оказалось сложнее. Люди мылись. Посуду драили. Полотна меняли. Конюший после стойла сполоснул руки у кадки, прежде чем полез в мешок с овсом. Вот тебе и грязное средневековье. Я довольно хмыкнул.
Все выглядело чистым.
Возле колодца двое водоносов наполняли ведра. Один держал коромысло, второй опускал сосуд. Воду брали аккуратно, вокруг настелили доски, чтобы меньше месить грязь. Чуть дальше уже вылили помои в канаву.
Расстояние между чистой водой и грязной оказалось больше, чем я ожидал. Значит, порядок был. Просто его создавали опытом: что воняет, что портит воду, от чего люди чаще хворают. До микробов оставалось еще три века.
Я поймал себя на том, что перестал смотреть на слободу как на «грязное Средневековье».
Кто-то с рассвета кормил сотни людей. Кто-то чистил десятки стойл. Кто-то следил за зерном, мясом, дровами. Псарям надо было кормить собак, конюшне требовались сено и овес, государевым покоям — вода, свечи, белье.
А над всем этим стоял человек, способный одним словом отправить меня обратно в поруб.
Нас уже узнавали почти у каждого строения.
Возле амбара молодой парень проводил меня долгим взглядом и шепнул соседу:
— Заговорщик.
Через двадцать шагов женщина с узлом белья прижалась к стене и перекрестилась.
— Господи, сохрани царевича.
К кому относилась молитва, ко мне или к Ивану Ивановичу, не ясно.
Матвей сказал тихо:
— Еще день так походишь — песни складывать начнут.
Я нахмурился, не смешно так-то.
Чем ближе подходили к государевым хоромам, тем меньше становилось хозяйственного шума. Здесь уже не таскали навоз и не кричали на мальчишек. Служилые стояли у входов, посыльные говорили вполголоса. На ступенях кто-то заранее вытер грязь, возле двери лежала свежая солома для обуви.
Внутри было теплее. Мы прошли сени, потом еще один короткий переход. Запахи двора остались на одежде, а здесь пахло воском и лекарскими травами.
Меня ввели в огромную комнату. Тут горели свечи. Иван Иванович лежал у дальней стены, поверх рубахи его укрыли мехом. Рядом на низкой скамье сидел Иван Васильевич Грозный.
Да уж, с таким взглядом только смертников встречают. Ж-жуть…
Глава 8
Цепь натянули так, что аж плечо заныло. Левая рука на перевязи болтается, правое запястье до мяса о железо сбито — осматривай больного как хочешь, только стрельцу-конвоиру в плечо носом утыкайся. Иван Иванович лежал на широкой лавке под собольим одеялом. С лица он совсем спал: губы запеклись, под глазами залегла синева, словно у утопленника. Углядев меня, царевич скривился. Глаза, однако, не мутные соображает, что вокруг творится, это радует.
Грозный сидел тут же, на низкой скамье у изголовья, уперев посох в половицы. Он был каким-то помятым, будто ночь напролет на этом стульчаке просидел. Тяжело поднявшись, царь указал на сына:
— Смотри, Сухой. Чего узришь — все выкладывай.
Я подошел, насколько конвойная цепь пустила, и показал на лоб царевича:
— Снять бы тряпицу.
Худой да бледный лекарь-немец покосился на царя, будто разрешения на плаху спрашивал. Иван Иванович сам нетерпеливо дернул подбородком:
— Развязывай, чего встал.