— Это не пистолет и, конечно, не бог весть что, но это не ерунда. И у нас на стороне Боб.
— Я не хочу, чтобы Бобби пострадал.
— Без проблем. Если выяснится, что кого-то нужно кусать, я сделаю это за него.
Рободевушка предупредила о скором повороте.
Макани сказала:
— Я рада, что ты со мной.
Пого улыбнулся.
— Я тоже рад, что ты со мной.
Макани сказала:
— Ты — мой швейцарский нож.
10
Пауза в дневных занятиях, известная как детский час
Урсула ждёт, чтобы понять, не станет ли этот час последним в жизни её сестры.
Поведение Ундины решит, умрёт ли она через несколько дней от голода — или получит пулю в свой безупречно белокурый череп уже через считаные минуты.
Лишь изредка Урсулу посещают глубокие философские мысли. Есть тысяча куда более занимательных способов скучать.
Но, сидя в тишине фабричного подвала, пока её молчаливая сестра лежит на грязном матрасе — угрюмая и отчаявшаяся, — Урсула думает: природа вовсе не совершенна, как верят язычники и экологи; природа ошибается.
Близнецы — такая же ошибка природы, как телёнок с двумя головами.
Более того, близнецы — ошибка куда серьёзнее.
Единственная в своём роде красота Урсулы перестаёт быть единственной, пока рядом существует другая — в точности такая же. Две ослепительные, безупречные копии — это уже слишком; добра должно быть в меру.
Один телёнок с двумя головами — случай уникальный.
Урсула и Ундина — избыточны. Младшая сестра одним фактом своего существования умаляет Урсулу.
Она не позволит себя умалять.
У неё одна жизнь — и эта жизнь должна принадлежать только ей.
Жадная Ундина хочет и свою жизнь, и жизнь Урсулы. Она ведёт хитрую игру: прикидывается смиренной, изображает тягу к простоте. Но ей нужно всё.
Ундина, похоже, и вправду верила: если она будет разыгрывать святую терпимость, если станет отвечать на жестокость прощением, то выторгует себе свободу.
Я прощаю тебя, Урсула. Я прощаю тебя. Я прощаю тебя за то, что ты сделала. Я люблю тебя и прощаю.
Такова — неубедительная, откровенно нелепая — стратегия, которой она пыталась добиться освобождения вот уже шестнадцать дней.
Сначала Урсула забавлялась.
Но недолго.
Жадная Ундина жаждет всего, что принадлежит Урсуле, хочет жиреть за её счёт. Поэтому её держат голодной — так, чтобы она истончалась день за днём.
Урсула надеется сломать Ундину. Вынудить её признаться в истинных намерениях.
Но она устала ждать признания своего злого близнеца.
Четыре дня назад Ундина едва не зашла слишком далеко, попыталась всучить одну ложь — настолько несносную, что стерпеть её было невозможно. В бешенстве Урсула выхватила из холодильника более смертоносный пистолет и едва не выстрелила сестре в лицо.
С тех пор Ундина сбавила обороты.
Теперь ей, кажется, мерещится, будто молчание её спасёт.
Папочка знал уродливую правду об Ундине. Папочка оставил всё Урсуле, потребовав лишь одного: чтобы Ундина получала справедливое ежегодное содержание.
Хотя Урсула щедра — более чем щедра, — Ундина не удовлетворена. Она говорит, что паршивая экономика ударила по продажам её картин. О, бедная нищая поэтесса! О, великая художница, доведённая до разорения!
Ундина уверяет, что ей нужно лишь увеличить содержание и погасить ипотеку на её «домик».
То, что она называет домиком, бедные толпы мира назвали бы дворцом.
На самом деле жадная свинья, разъярённая завещанием Папочки, рвётся к корыту. Она пришла убить Урсулу.
Она никогда не признается. Она не способна подарить Урсуле удовольствие — униженно признаться, покаяться и умолять о жизни.
Ундина — ошибка природы. Уродство, появившееся на свет на пятьдесят секунд позже истинной и законной наследницы состояния Лиддонов.
Из холодильника Урсула достаёт смертоносный пистолет.
* * *
Когда-то процветавший район напоминал о золотом прошлом Калифорнии — и одновременно показывал, каким может стать её будущее: запустение, распад, беспорядок. Пустыри там, где когда-то стояли машины смены рабочих. Облезлая штукатурка. Крошащаяся кладка. Где-то окна выбиты, где-то заколочены. Квартал за кварталом здания, в которых люди труда строили достойную жизнь, теперь стояли будто чуть перекошенные — словно их снова и снова, снова и снова едва заметно подкручивали землетрясения, которых никто не чувствовал, готовя к быстрому обвалу, когда придёт Большое. Везде этот перекрученный, слегка накренившийся силуэт архитектуры был памятником дурным идеям, насаждённым из самых благих побуждений. Здесь, где трудовые люди когда-то процветали, идеи самоназначенных лучших пришли умирать — кладбище идей, напоминавшее Пого, почему он никогда не хотел считать, что вправе учить других, как им жить и что для них лучше.