— Правду, — мягко, почти с удовольствием ответил Северен. — Такую правду, которая не просто ломает человека — она уничтожает его. Не оставляя ничего, кроме пепла там, где когда-то жила любовь.
Я резко обернулся, всматриваясь в темноту, но там ничего не было.
Ни силуэта.
Ни тени.
Только тишина — густая, удушающая, живая.
И тогда я почувствовал это.
Его голос обвился вокруг моей шеи, словно невидимая холодная змея.
— Он завидует тебе, Лазарус. Он тебя ненавидит. Ты сияешь слишком ярко, а он всю жизнь задыхался в твоём свете. Думаешь, он идёт за тобой из преданности? Нет. Из голода. Он питается тем, кто ты есть, потому что без тебя он — ничто.
— Ты лжёшь, — процедил я сквозь стиснутые зубы.
— Лгу? — Его голос снова стал мягким, почти ласковым. — Он уже представляет тот миг, когда ты упадёшь. Уже думает о том, почувствует ли вину, наблюдая, как ломается твоё тело. Но послушай меня — не почувствует. Ты умрёшь ради него, а он построит свой трон на твоих костях.
— Замолчи! — вырвалось у меня.
Наступившая тишина тяжело давила на уши.
— Ты правда веришь, что он умер бы ради тебя?
Я замешкался.
И в это мгновение Северен улыбнулся.
Я это почувствовал.
— Вот именно, — прошептал он с мягкой, злой насмешкой. — Ты и сам знаешь правду. Один из вас должен пасть, чтобы другой смог подняться. А ты…
Его голос стал гуще, наполняясь мрачным удовольствием.
— У тебя есть родословная. Сила. Дар. Зачем растрачивать всё это на умирающего человека, который утопит тебя, лишь бы самому сделать ещё один вдох?
У меня сжалось горло. Я втянул воздух, обжигающий, как огонь.
— Он мой друг, — сказал я, заставляя себя произнести каждое слово сквозь тяжесть, сдавившую грудь. — Он моя семья.
— Семья? — повторил Северен, смакуя это слово. — О, Лазарус… если бы ты знал, что он уже сделал… что ещё сделает… ты бы собственными руками вырезал это слово у себя изо рта и закопал его в грязь, где ему и место.
Слово семья всё ещё звенело у меня в голове, словно затухающий колокол, постепенно исчезая, искажаясь и растворяясь во тьме.
И тут мне на голову что-то упало.
Не крысы.
Хуже.
Змеи.
— О, блядь! — захлебнулся я, когда они заскользили по мне живым потоком. Холодная чешуя касалась содранной кожи. Они обвивались вокруг моей шеи, рук, груди — мышцы под чешуёй медленно сжимались, пульсируя терпеливым голодом.
Они находили ожоги.
Открытые раны.
Слабые места.
Меня затошнило.
Я закашлялся.
Начал задыхаться.
Руки всё ещё были скованы за спиной.
Бесполезные.
Пока я вырывался, цепь всё глубже впивалась в шею.
Змеи заползали мне в уши — холодные, скользкие, отыскивая самые мягкие места, отверстия, сам разум.
Паника поглотила остатки здравого смысла.
— Это ненастоящее, — с трудом выдохнул я. — Это галлюцинация… это не…
Но это было настоящим.
Каждая чешуйка.
Каждое кольцо.
Каждый их вдох.
Достаточно настоящим, чтобы задушить.
Мы брели вперёд, полумёртвые, полубезумные, пока тоннель не выплюнул нас в огромную пещеру, слабо освещённую факелами. Их пламя едва горело, вздрагивая у стен, покрытых смолой и кровью.
Мы были не одни.
Над нами на железных крюках висели тела — десятки, а может, сотни, — медленно раскачиваясь на ветру, которого не могло существовать под землёй. Их плоть обвисла серыми складками, губы навсегда застыли в крике. Змеи скользили по их рукам, заползали в пустые глазницы, обвивались вокруг шей, лаская мёртвых, словно любовников, покрывая их чешуёй и грехом.
Гротескное единение смерти и тех, кто ею питался.
И тут его голос снова появился.
Северен.
— Только посмотри на себя, — почти ласково произнёс он. Его голос был гладким, как яд, и острым, как кость. — Танцуешь для меня во тьме. Покрыт грязью. Пожираемый теми же паразитами, что гниют в твоей душе.
Эти слова не достигли моих ушей.
Они проникли внутрь меня.
Я почувствовал, как они проходят сквозь костный мозг, вбиваются в клетку, где была заперта моя душа.
Каждый слог будто заколачивал что-то внутри меня.
— Видишь? — тихо прошептал Северен. — Вот к чему он тебя привёл. Вот ради чего ты страдаешь. Вся твоя преданность, весь твой свет… лишь питают тьму.
Пещера дышала вместе с ним.
Каждый факел вздрагивал в такт его голосу.
Каждое подвешенное тело раскачивалось, повинуясь ему.
— Скажи мне, Лазарус, — почти нежно произнёс он, — когда ты перестанешь спасать того, кого никогда не стоило спасать?
Я попытался отгородиться от его голоса, но мои руки были крепко скованы за спиной, а цепи впивались в содранные запястья. Я мог только стиснуть зубы, прижать язык к нёбу и попытаться заглушить его болью.
Это не имело никакого значения.
Его голос просачивался в каждую мысль.
В каждую рану.