Снова ржач.
— А танцевал ты? — не унимался Бяшка.
— Танцевал, — соврал я, не моргнув. — Вальс, мазурку. Кружишься с барышней, а сам думаешь: не оттоптать бы ей ногу, а то визгу будет.
— Гы! — Васян хлопнул себя по колену. — Барыне на ногу! Вот потеха!
Сивый, до сих пор молчавший в углу, вдруг подал голос:
— А стрелялся кто? На дуэли? Слышал, у господ это бывает. Не так посмотрел, не так сказал — и все.
— На дуэли не стрелялись, — покачал я головой. — Не то место. Там если и режут друг друга, то по-тихому — словом да сплетней. Улыбается тебе барин в глаза, а за спиной такое про тебя разнесет, что хоть в петлю.
Пацаны притихли, обдумывая.
— Тьфу, — сплюнул наконец Спица. — Гнилые они, господа-то.
— Не все, — обронил я. — Но многие. Оттого и держи с ними ухо востро. Улыбайся в ответ да зубы готовь.
Помолчали. Печка гудела, отбрасывая на стены рыжие сполохи. Яська, пригревшись у моего бока, уже клевал носом, но упорно таращил глаза — боялся пропустить самое интересное.
— А деньги? — встрепенулся Бяшка, в котором проснулся торгаш. — Там же, поди, куш можно было снять? У богатеньких-то?
Я усмехнулся.
— Всему свой черед, Бяшка. — Я подмигнул ему. — Про деньги — отдельный сказ.
— У-у, — разочарованно загудел чердак.
— Спать, — отрезал я, поднимаясь. — Утро вечера мудренее.
Ночь на чердаке прошла без снов.
А утром стая застонала, заворочалась, отдирая себя от матрасов. Плеснув в лицо ледяной воды из ведра, я согнал дрему, и мы гуськом потянулись вниз, на кухню.
Даша уже орудовала черпаком. Каша была горячая, густая, и пацаны навалились на нее в тишине, только ложки скребли по мискам.
Утренняя служба прошла скоро, без задержек. Иона отчитал положенное, махнул крестом, распустил всех. Меня на сей раз не тронул — видать, вчерашнего разговора ему хватило.
В коридоре перехватил Ипатыч.
— Арсений! Владимир Феофилактович передал, что скоро подойдут, сказали к нему идти.
Старик прошаркал к директорской двери, погремел связкой, впустил внутрь.
Директор уже был там.
— Ну-с, покуда гости не пожаловали, обсудим наши хлопоты, — засуетился он.
И обсудили: планы и траты. Директор говорил, сверялся с бумажками, я вставлял слово, где надо. Дело шло.
В дверь стукнули.
Заглянул Ипатыч, просунул бороду в щель.
— Владимир Феофилактович… Тут это. Наниматься пришли, стало быть. В учителя.
— А! — Директор разом подобрался. — Проси, проси.
Дверь отворилась шире, и в кабинет шагнул человек.
Молодой совсем. Лет семнадцати, а может, и двадцати. Одет прилично: темный сюртук, чистый, с чуть обтрепанными манжетами. Держался просто — ни подобострастия, ни нахальства. Поклонился директору коротко, с достоинством, скользнул по мне взглядом — вежливо, мельком.
Обычный проситель. Ничего особенного.
— Здравствуйте, господа, — произнес он ровным, средним голосом. — Мне сказали, требуется учитель словесности.
— Именно, именно! — Феофилактович расцвел, полез в папку за письмом. — Присаживайтесь, голубчик. Вас ведь рекомендует Софья Александровна?..
Пока директор рылся в бумагах, я разглядывал парня. И чем дольше смотрел, тем сильнее скребло где-то на задворках памяти. Лицо. Знакомое лицо. Не с бала, не с рынка, не с Лиговки. Откуда?
Видел я эту физиономию. Точно видел.
Гость меж тем расшаркивался с директором. Феофилактович кивал, сиял, поддакивал. Слова текли мимо меня.
Я рылся в памяти. Ну где, где я тебя…
И вспомнил, кровь отхлынула от лица.
«Да ну на хрен».
Глава 7
Глава 7
Я знал это лицо, знал! Еще из той жизни.
И тут накатили воспоминания. Хата на Волочаевской. Пересиживал я там после дела, о котором лучше и не вспоминать. За рубеж не успел, пришлось там и залечь на дно.
Первый месяц пил. Второй — устал пить. К третьему смотреть в потолок стало невыносимо, и я включил телевизор.
Показывали всякое. Реклама «Хопер-инвест», МММ, клипы Титомира, снова реклама, новости, снова реклама. По ночам — исторические документалки, из тех, что при Союзе не крутили. Про Тухачевского, про Курскую дугу, про финскую. Лежал я на продавленном диване, курил, смотрел.
И в один вечер, в феврале кажется, крутили большой документальный про Зимнюю. Про то, чего в школе нам не говорили. Как долбились в Карельский перешеек, как ложились роты за ротой, как обходили доты, ловили кукушек на деревьях.
И там был портрет, черно-белый и старый. Военный в парадной форме, взгляд прямой. Волосы уже седые, зачесаны назад. Скула узкая, треугольная. Прищур холодный.
Диктор назвал имя. Финская или немецкая фамилия, длинная, в голове тогда не задержалась. Что-то на «М», что-то на «гейм». Линия Маннергейма.