Три-четыре. Я прикинул. Юнкер выпускного курса, когда другого дохода нет вовсе. Три рубля — это ему на сапоги новые за полгода не собрать. А сапоги у него уже просят каши
Кто он такой, я знал. Знал, что он натворит. Знал про кольцо, про голод, про детей, что складывали штабелями на Пискарёвке. Всё знал наперёд — один на всём белом свете. И вот судьба посадила его ко мне в кабинет. Нищего, гордого, двадцати одного года, когда он ещё никто и звать никак.
Можно было бы сейчас… Япридавил эту мысль. Не время и не место. Да и не изменишь ты историю, дурень, тем, что удавишь одного юнкера в тёмном переулке. На его место встанет другой, а Ленинграду от того не легче. Надо будет подумать, впереди столько лет. Авось и доживу.
А вот держать его при себе, знать вблизи, понимать, чем дышит и за что цепляется, — это дело другое. Это на годы. Мало ли, как повернётся. Врага надо знать. Особенно такого врага, которого один я на свете вижу насквозь.
Да и польза есть, чего уж. Пока он тут — с него снять можно всё, что снимается. Французский пусть азы. Гимнастика, выправка — стае не помеха. Военное дело — вот это особенно. Кто из моих обалдуев знает, что такое строй, дистанция, как читать местность? Никто. А этот знает — так пусть учит, не самому же мне им всё в голову вбивать. Так и выходит: и врага под боком держу, и пользу с него тяну. За полгода такого я и двадцати рублей не пожалею.
— Двадцать, — сказал я.
Феофилактович поднял голову. Перо застыло.
— Сколько?
— Двадцать рублей в месяц.
— Арсений. — Директор смотрел на меня поверх пенсне, как на больного. — Двадцать? Приходящему? Да штатный учитель в казенной гимназии столько не всякий берет. За четыре-то занятия?
— За четыре.
— Да за что ж такие деньги?
— За то, Владимир Феофилактович, что он их стоит.
Директор откинулся на спинку, развел руками.
— Помилуйте. Он же мальчишка еще, юнкер. До мая всего.
— Мальчишка. — Я поднялся, прошелся от стола к окну. — А вы на руки его смотрели, когда он уходил?
— На руки? — Феофилактович моргнул. — Нет. А что руки?
— Дрожали.
Директор молчал.
— Держится он как истукан, — сказал я, глядя в окно. — Спина прямая, голос ровный, лицо каменное. Ни жалобы, ни просьбы. Гордость одна, а руки дрожали. Знаете, отчего?
Феофилактович не ответил.
— От нужды, — сказал я. — Или оттого, что через силу держится. А скорее — от того и другого разом. Он к нам не подработку искать пришел, Владимир Феофилактович. Он пришел, потому что деваться некуда. Где он, будущий офицер, кавалерист, и где наш приют? Даже не смешно. И при этом умудрился не попросить ни разу. Отказался от того, чего не умеет. Не набил цену. Не разжалобил. Вышел с прямой спиной.
Отвернулся от окна.
— Вот за это и двадцать. За то, что человек в такой нужде — а себя не уронил. А главное за то что будет учить, тому что сам знает. Тому чего его научили.
Директор долго смотрел на меня. Потом покачал головой.
— Страшный вы человек, — проговорил он тихо. — Я вам про это давеча уже сказал, да, видно, мало.
— Чем же на сей раз страшен? — не понял я.
— Тем, что вы людей насквозь видите. И платите — за то, что внутри, а не за то, что в бумаге. — Он вздохнул, обмакнул перо. — Это не по-купечески и не по-чиновничьи. Не знаю, по-каковски это вовсе.
— По-человечески, — сказал я. — Пишите двадцать.
Феофилактович склонился к листу. Перо пошло по бумаге, поскрипывая.
А я стоял у окна и думал уже о своем.
«Ну здравствуй, Густав Карлович. Ты про меня не знаешь ничего. А я про тебя — всё. И то, чего ты сам про себя ещё не знаешь. Ходи к нам. Учи моих волчат держать спину и читать карту. Бери мои двадцать рублей. А я буду на тебя смотреть — вблизи, каждую неделю.
Свидимся ещё. Не здесь и не так. И вот тогда — тогда и посчитаемся за всё. За клей столярный. За лёд на Ладоге».
Дверь скрипнула. В щель просунулась борода Ипатыча.
— Владимир Феофилактович… Там еще дожидаются, да баба какая-то. Звать?
— Зови, только по одному, — сказал Феофилактович. — И, Ипатыч, будь любезен — кликни Дашу, пусть чаю нам согреет. С утра не пивши сидим, горло пересохло.
— Мигом.
Он исчезла.
Даша.
Что-то во мне дернулось. Не то чтобы мысль — а так, зацепка. Кликни Дашу, согреет чаю. Легко сказано. А Даша с утра на ногах. Печь растопить, воду наносить, кашу заварить на полсотни ртов, за младшими девчонками углядеть, посуду отскрести. И вот теперь — еще чаю господам согреть. И все — за спасибо. Да и спасибо-то не всякий скажет.
— Владимир Феофилактович.
— А? — Директор уже потянулся к бумагам.
— Пока гости не вошли. Один разговор, короткий.
Он отложил перо, поднял глаза.
— Слушаю.
— Даша. И девчонки при ней, кто на кухне. Сколько мы им платим?
Феофилактович моргнул. Вопрос застал его врасплох.
— Как — сколько? — Он развел руками. — Они же на всем готовом. Кров, стол, одежа. Они воспитанницы, Арсений Иванович, из наших же сирот. Что ж им платить?