Был июль. Синенький скромный платочек Кубани падал с опущенных плеч мироздания, окаймляя район панельных восьмиэтажек и недостроенное здание церкви, откуда во время крестин пахло миром. Там, на речном пляже, я потеряла в песке свой крестильный крестик. А вместе с ним веру – и в миро, и в здание.
Сначала это показалось мне логичным исходом моей обиды, исходом случайным, а не подстроенным Господом, от которого я с таким облегчением отказалась. Но прошло лето, и вдаль уходили кроваво-ржавые баржи, и тонкие ивы, оплакивая расставание, тоже кроваво ржавели; песок дыбился серой пеной, она хищно лопалась, и где-то под ней был похоронен мой крестик. От вида лопнувшей пены под ивами, плачущими кровавой ржой, меня охватил ветхозаветный трепет, сравнимый с тем, что должен был испытать фараон, когда ослушался дружеского совета Моисея не перечить Господу и Нил превратился в кровь.
Ночи напролёт – всю зиму и следующую весну – я молилась у бумажной иконки, прилаженной к рыжему лаковому пианино. Сыпал снег, кромка реки костенела хрупкими льдами, мартовские разливы подмывали корни кровавых ив, стихии сносили мангалы, но первым, что сверкнуло мне прямо в глаза на том пляже следующим летом, был мой потерянный крестик.
Как ты щедр и снисходителен, Отче! Спасибо, что Ты снизошёл до того, чтобы на целый миг, сверкая, явить мне своё неопровержимое существование.
К вере меня приучила Ненега, моя прабабушка. Ещё до того, как я научилась говорить. Этому меня учил, очевидно, кто-то другой, поскольку я почти не понимаю армянский, а Ненега почти не говорила по-русски.
Сила веры моей Ненеги была вскормлена кровью её семьи, убитой за эту веру. Проснувшись утром, она могла сказать:
– Ох, какой плохой сон приснился мне про Ншана. Как бы чего не случилось!
– Что может с ним случиться, он давно умер! – отвечали ей.
– А на том свете, думаешь, не может ничего случиться?!
Ненеге было 9 лет, когда янычары ворвались в их дом в Трабзоне, отрезали головы её родителям, братьям и сёстрам и бросили эти головы в их бассейн. У неё на глазах.
Саму Ненегу с младшей сестрой Алисой забрали в турецкий дом, чтобы подрастить и продать. У обеих были редкие на той стороне Чёрного моря голубые глаза. Это повышало их цену.
Ещё одна их сестра бросилась со скалы на камни той стороны Чёрного моря. У неё тоже были голубые глаза, но она была старше. Никто бы не стал ждать, пока вырастет.
У Тиграна глаза чёрные. И у трёх наших детей – чёрные. А у меня – голубые. Я с детства как будто жду, что кто-то меня украдёт, чтобы продать. Например, перст судьбы. Самый ловкий напёрсточник за всю историю криминалистики.
Вот, дождалась.
Агата Кристи считала «Перст судьбы» лучшим своим романом. Эпиграфом к нему взяла строки Омара Хайяма:
За знаком знак чертит бессмертный Рок
Перстом своим. И ни одну из строк
Не умолишь его ты зачеркнуть,
Не смоет буквы слёз твоих поток.
Дальше эпиграфа можно, в принципе, и не читать. Впрочем, как и дальше эпиграфов к этой исповеди. Поэтому не так важно, успею ли я её дописать.
Был бы Тигран ещё здесь, он бы выторговал для меня это время. У моей работы, семьи, предопределённости. Переломал бы персты судьбы. Он мог выторговать что угодно у кого угодно. Даже меня у меня.
Ара, всегда можно договориться через товаровед-завсклад.
Меня крестили в Русской православной церкви, сразу за моим детским садом. Заходя в храм, я вспомнила, как несколько лет назад спросила у любимой воспитательницы, разрешавшей нам снимать с её плеч и груди длинные ленты обгоревшей на солнце кожи, кто там живёт, в этих огромных золотых куполах над забором. Она ответила:
– Кощей Бессмертный.
Армянскую церковь в Краснодаре построили, когда мне было двенадцать. А тогда мне было восемь, и я уже два месяца умирала в детской инфекционке, где муха ползала по котлете, как будто покрытой оплавившимся парафином. В соседней палате чирикала четырёхлетняя ничейная девочка, которая не умела говорить, но умела чирикать, потому что всю жизнь с ней общались только птицы с другой стороны подоконника.
Я видела всё это днём, когда мне было неплохо, а к вечеру становилось плохо, и ночью температура стремилась за верхние чёрточки градусника, провоцируя галлюцинации, некоторые из которых я до сих пор помню. Впрочем, ничего интересного.
Мне так и не смогли поставить диагноз, и врач – батин знакомый – сказал: «Покрестите. Пусть крещёная умрёт».
Непостижимо, но после крестин я выздоровела.
Заодно в церкви выяснилось, что я крещусь по-армянски, слева направо, как меня научила Ненега, и переучить меня так же сложно, как переучить левшу. Кроме Ненеги, никому в семье было невдомёк, что я вообще молюсь и крещусь.
Ненега ушла к Воннегуту ещё до того, как ушёл сам Воннегут, – в том же году, когда меня покрестили. Теперь, когда к ним с Воннегутом присоединился мой муж, а у самой у меня рак, мне сложно поверить, что Христу есть дело до того, в какую сторону я крещусь.