— Мне про вас говорили, сэр, и говорили только хорошее. — Миссис Хэнкок одобрительно оглядела его и, выпрямившись, сразу вернулась к делам. — Миледи, с утренней баржи привезли морковь и репу, семь возов. Я велела не разгружать до вашего приезда: треть подморожена, а мне желательно, чтобы вы сами это увидели, прежде чем я начну браниться с возчиком. Иначе он опять скажет, что я придираюсь. Он всякий раз так говорит.
— Идемте, миссис Хэнкок. Не будем заставлять возчика ждать заслуженного.
Баржа стояла у самой пристани, тяжело осев под грузом. Несколько корзин уже успели поднять наверх, и достаточно было разломить одну репу, чтобы увидеть потемневшую, водянистую мякоть. Миссис Хэнкок продемонстрировала ее возчику, затем вторую, потом морковь, которую можно было согнуть почти пополам, и принялась объяснять, почему платить за подобный товар по полной цене она не намерена.
Эдмунд сперва держался возле меня, но постепенно подался вперед и слушал уже с нескрываемым восторгом. Возчик пытался ссылаться на ночной мороз, дорогу и баржевщика; миссис Хэнкок последовательно лишала его каждого оправдания, причем ни разу не повысила голоса. Я решила не отнимать у мальчика такого удовольствия и дождалась, пока спор закончится, годную часть груза начнут выгружать, а все подмороженное сложат отдельно. И только после этого позвала Эдмунда за собой.
В разделочной было шумнее. Ножи стучали по доскам вразнобой, у дальнего стола звякнуло медное блюдо, кто-то окликнул помощника, и поверх всего этого стоял густой запах уксуса, которым здесь дважды в день протирали столешницы и который рабочие до сих пор считали одной из хозяйских причуд.
Эдмунд переступил порог и остановился.
— Их так много.
Ближайшая работница тут же толкнула локтем соседку, та выпрямилась, нож в ее руке на мгновение замер, и по разделочной прошла едва заметная волна: четыре дюжины человек, заметив нас, теперь изо всех сил старались в нашу сторону не глазеть.
— Продолжайте, — сказала я. — Мы вам не помешаем.
Работа понемногу вернулась к прежнему ритму. Мы двинулись вдоль столов, и Эдмунд шел теперь медленнее, разглядывая, как большие куски мяса один за другим превращаются под ножами в одинаковые пластины. У третьего стола любопытство, наконец, победило.
— Миледи, а зачем они режут так тонко? Ведь это долго.
— Долго, — согласилась я. — А вы подумайте сами и скажите: что делается с бельем, когда его вешают сушить?
Он явно ожидал совсем другого ответа.
— Оно сохнет.
— А что высохнет скорее: простыня, которую растянули на веревке, или чулок, скатанный в комок?
Эдмунд нахмурился и покосился на ближайший стол, словно мясо могло подсказать ему ответ.
— Простыня.
— Почему?
— Потому что она… — Он поискал слово и, наконец, развел руками. — Потому что она вся снаружи.
— Вот именно. Вся снаружи. Комок высохнет только с краю, внутри останется мокрым, и если его таким убрать в комод, он загниет и провоняет все, что лежит рядом. С мясом то же самое. Толстый кусок сверху высохнет, а внутри останется сырым, и через месяц это будет уже не провизия, а гниль.
— И его никто не съест.
— Хуже, сэр. Его съедят и заболеют, потому что на корабле выбирать не из чего.
После этого он прошел молча добрых пять шагов, хмурясь над услышанным, а потом вдруг остановился.
— А почему тогда не резать еще тоньше? Раз тоньше лучше.
Я тоже остановилась.
— Превосходный вопрос. Резать тоньше можно, только при сушке мясо начнет рассыпаться в труху. А труху никто не купит: интендантство принимает по весу, но смотрит глазами. Всякое дело имеет свою меру, сэр. Хитрость в том, чтобы ее найти, а потом от нее не отступать.
У чанов Эдмунд задержался дольше всего. Здесь было жарко даже у двери. Двое парней один за другим опускали в кипяток проволочные листы с нарезанным мясом, громко считали до сорока и вытаскивали обратно.
Эдмунд проследил за первым листом, потом за вторым.
— А это зачем?
— Чтобы мясо не портилось. Его режут, берут руками, оно лежит на воздухе, и на поверхности остается то, чего мы с вами не видим глазом, но что потом принимается его портить. Кипяток большую часть этого уничтожает.
Как раз вынули очередной лист. Эдмунд подошел ближе, разглядывая побелевшие края мяса.
— Но оно же не сварилось.
— И не должно. Сорока счетов для этого мало. Нам достаточно обварить его снаружи, а после оно отправится в сушильню. Если все сделано как следует, храниться будет гораздо дольше.
От чанов мы двинулись дальше, и Эдмунд еще дважды оглянулся на поднимавшиеся из воды проволочные листы, прежде чем новое зрелище окончательно завладело его вниманием. Из сушильного отделения как раз вышел Коллинз — в одной рубахе, с закатанными выше локтей рукавами и полотенцем на шее. Лицо у него раскраснелось, волосы на висках были влажными: у печей даже в апреле стояла такая жара, что больше нескольких минут в сюртуке там не выдержал бы никто.