Он не поверил, я это чувствовал. Но объяснение было такое, что придраться не к чему, и, главное, оно оставляло ему выход.
— Заживает у меня, — сказал он.
— Знаю. Видел. Хорошо перевязано.
— Да чего тут…
— Складно, я говорю, — я поглядел в темноту, где было его лицо. — Ладно. Теперь про другое.
— Про что?
— Про то, что мы с тобой оба сейчас видели.
Он опять замолчал, и молчание вышло долгим.
— Иван Иваныча, — выговорил он.
— Его. Ты знаешь, что он там делал?
— Не слепой.
— И что скажешь?
— А ничего не скажу, — спокойно ответил Ермаков. — Я юнга, вашбродь. Кто меня слушать станет? Скажу, а после сам и виноват буду.
В этом он был совершенно прав, и прав по-взрослому.
— Вот и славно, — сказал я. — Тогда уговоримся так. Ты никому не говоришь, что видел лекаря. А я никому не скажу, что видел тебя тут.
— Уговорились.
Мы пошли к пристани вместе, молча, и на полдороге я заметил одну вещь, о которой потом думал всю ночь.
Он шёл справа и чуть позади и всю дорогу держал между нами шаг расстояния, ни разу его не сократив. Когда нам пришлось обходить сложенные брёвна, он не протиснулся мимо меня, а обошёл кругом.
А потом я машинально сделал то, что делаю всю жизнь. Он оступился на мокром камне, я подхватил его под руку и тут же поймал пальцами запястье, чтобы заодно сосчитать пульс, потому что у меня руки жили своим умом.
Ермаков вырвал руку так, будто я его ножом ткнул.
— Не надо!
— Тише ты. Я пульс хотел послушать.
— Не надо, — повторил он глуше. — Я здоровый.
Дальше мы шли молча.
Я глядел ему в спину и складывал по одному. Не даётся осматривать. Не даётся трогать. Держит расстояние даже в темноте, где никто не видит. Спит одетым, на смотре не был.
Здоровый мальчишка, который шарахается от чужой руки на запястье. У меня снова на долю секунды мелькнула мысль — и тут же пропала. Нет.
Уже у самых сходней я сказал ему в спину:
— Слушай, Ермаков. Ежели тебе когда понадобится лекарь, а в лазарет идти не захочешь, приходи ко мне на берег. Я в порту лечу, у кузнечной артели меня всякий знает. Там ни лекаря, ни лишних глаз.
Он остановился. Постоял секунду, не оборачиваясь.
— Благодарствую, — сказал и полез в шлюпку.
***
Ночь я просидел с тетрадью и разложил своё положение на три пути.
Путь первый. Идти к капитану и доложить про лекаря.
Тут всё чисто и по уставу. Только я собирался идти к капитану совсем с другим делом, со своим собственным. И вот тогда выходит скверная картина. Подлекарь является с повинной и заодно приносит начальству чужую вину. Как это выглядит со стороны? Как торговля. Я вам голову лекаря, вы мне снисхождение.
Головнин такое прочтёт с первого взгляда, и после этого мне на его корабле веры не будет никогда.
Путь второй. Молчать.
Тогда через одиннадцать дней человек, который вывозит на берег хинную кору, уходит с нами на два года. И в тропиках, где лихорадка съест половину палубы, он будет списывать наш припас на покойников. А мёртвые не спорят.
Этот путь я вычеркнул сразу.
Оставался третий путь, и над ним я думал дольше всего.
Пойти к нему самому.
Грозить я не стану, торговаться тоже и денег не попрошу. Выложу ему всё, что знаю, и предложу единственный выход, при котором он уходит из этого дела на своих ногах.
И вот тут я сообразил, чего мне не хватает.
Я не знаю, зачем ему деньги.
Человек двадцать лет отслужил лекарем, и я за месяц не приметил в нём ни игрока, ни пьяницы. И вдруг он стал таскать казённое коробами, да ещё перед самым выходом, когда риск наибольший. Так себя ведёт не жадный человек. Так себя ведёт человек, которому припёрло.
А с тем, кому припёрло, можно разговаривать.
Я задул свечу под утро, так и не додумав до конца.
***
Пошёл я к нему на другой день, после обеда, когда в лазарете никого не было.
Иван Иванович писал. Я подошёл, стал у его столика и сказал ровно то, что заготовил.
— Иван Иванович, вчера ввечеру я был у пакгаузов на Купеческой.
Он даже голову не поднял.
— И что же?
— И видел, как вы передали человеку в тёмном сюртуке два штофа хлебного спирта, склянку опия и склянку хинной коры. И как он вам за это отсчитал деньги.
Вот тут он замер.
Завалишин не поднял головы и не пошевелился, и я стоял и глядел на его макушку, на седину в редких волосах, и считал про себя. На пятом счёте он сделал едва уловимое движение.
— Показалось вам, — сказал он.
— Иван Иванович.
— Показалось, — он поднял лицо, и лицо было пустое. — Темно было. Мало ли кто на кого похож.
— Свидетель есть.
Вот это его достало.
— Какой ещё свидетель?
— Такой, что стоял рядом со мной и видел то же самое. Имени не назову, и допытываться не советую.
Молчал он долго. Потом откинулся к переборке и усмехнулся мне усталой усмешкой.