— Ну и что вы теперь станете делать, Вершинин? К капитану пойдёте?
— Нет.
— Отчего же нет?
— Оттого, что я пришёл к вам.
И вот тут его прорвало.
— Ах, вы пришли ко мне! — он поднялся, голос его стал громче. — Вы только поглядите, какой честный! А что же вы про себя не расскажете?
— Про что?
— Про корзину с берега! Или про купчика вашего, который вам эту корзину прислал! Думаете, я слепой? — он шагнул ко мне. — Вся палуба видела. Подлекарь из мещан, а к нему с берега барин ездит. Зачем бы это?
Я стоял и молчал.
— И вот ещё что, — уже тише сказал он. — Вы тут людей судить принялись. А сами каковы? Спросите у Наумшина, какой вы человек. Он вам напомнит.
Удар пришёл точно в цель. Что там произошло, я до сих пор не выяснил. Знал только, что кто-то лежал и звал всю ночь, а подлекарь Вершинин не пришёл. Это мне теперь и припоминает Наумшин.
Оплошность моего предшественника.
— Верно, — сказал я.
Завалишин осёкся.
— Что верно?
— Всё верно. За мной долг перед Наумшиным есть, и я его отдам. Про корзину я вам объясню в другой раз, — я поглядел ему в глаза. — Только это, Иван Иванович, к делу не относится. Мои грехи ваших не отменяют, а ваши — моих. Мы сейчас про хинную кору говорим.
— Да что вам эта кора!
— То, что мы через десять дней идём в тропики. — Я говорил ровно и негромко. — Там лихорадка. От неё, кроме коры, у нас ничего нет и не будет. Аптекарь мне её отпустил вполовину списка, потому что в Кронштадте её больше нет и до осени не будет. Я эту половину выпрашивал, а вы её выносите на берег по склянке.
Он отвернулся.
— Вы не казну обворовываете, Иван Иванович. Казна переживёт. Вы обворовываете сто тридцать человек, с которыми сами же и пойдёте.
— Не пойду я, — сказал он.
Сказал глухо, в переборку, и я не сразу понял.
— Как не пойдёте?
Завалишин сел на сундук и потёр лицо ладонями.
И заговорил, и говорил долго, а я слушал и не перебивал, потому что наконец-то узнавал правду.
Сын у него. Двадцати шести лет, кончил курс в Медико-хирургической академии, вышел лекарем и третий год сидит дома. Мест нет, а которые есть, те идут по протекции и за деньги. Отец писал, ездил, кланялся. Нашли наконец место в губернии, при заводском госпитале, и человек, который его нашёл, назвал цену.
Двести рублей.
— Двести, — повторил Завалишин и посмотрел на меня. — А у меня жалованья в год триста, из них половина уходит. Я эти двести рублей уже три месяца собираю. Вот и всё, любезный. Вот вам вся моя корысть.
Я стоял и молчал.
Сто раз я видел это в прошлой жизни. Обличье другое, а суть та же самая. Честный человек двадцать лет тянет службу, а потом упирается в стену, которую нельзя обойти по правилам, и начинает по чуть-чуть. Один раз, второй, и всякий раз он себе объясняет, что это в последний.
— Отчего же не пойдёте? — спросил я.
— Оттого, что мне сорок девять лет, и ноги у меня отекают, и одышка. — Он усмехнулся. — Куда мне два года вокруг света? Я и сюда-то попал временно, при вооружении корабля. Мне бы до места сына дотянуть, и на покой.
Вот оно что.
Стало быть, он на шлюпе постоялец, а вовсе не хозяин, и я этого целый месяц не понимал. Оттого он так торопился сдать лазарет в порядке и оттого хватался за бумаги.
А я целый месяц воевал с человеком, который всё равно сойдёт на берег.
— Тогда слушайте меня, Иван Иванович, — сказал я.
И выложил ему то, что придумал ночью.
— Вы подаёте рапорт о болезни и просите уволить вас от похода. Это не позор. У вас в самом деле отёки и одышка, я это вижу отсюда, и всякий лекарь освидетельствует и подтвердит. Никто не удивится, что немолодой человек не идёт на два года вокруг света.
— Для увольнения от похода нужно свидетельство от Кронштадтского морского госпиталя, — ответил тот. — Его не так просто получить.
— И о чём мы сейчас говорим? Вы же всё равно плыть не собираетесь. Сами сказали. Значит, свидетельство получить сложно, но всё же можно?
— Можно.
— Тогда второе. До выхода вы восполняете недостачу. Всю, по описи. Хинную кору в первую очередь, и достанете её где хотите, хоть в Петербурге. Из вашего кармана, разумеется.
— А ежели не найду?
— Найдёте. У вас неделя и знакомый лавочник.
Завалишин коротко хмыкнул.
— Третье. Больше вы отсюда не выносите ничего. Ни склянки. Я опись сверю сам перед выходом и сверю при Владимире Гавриловиче.
— А вы?
— А я молчу. Про пакгаузы, про склянки, про всё. И свидетель мой молчит.
Он поднял голову.
— И что вы с этого имеете?
— Ничего.
— Так не бывает.