Он остановился надо мной.
— Тетрадь ведите дальше.
Я вскинул голову.
— Ваше высокоблагородие…
— Ведите, — повторил Головнин. — Сдавайте, как сдавали. А что писать, я вам укажу сам, когда надобность будет. Покуда пишите то же самое.
И вот тут я понял, что произошло.
Я пришёл сюда развязаться. А меня оставили при том же самом деле. Только сдавать я теперь буду капитану, а Евграф Саввич получит от меня ровно то, что капитан сочтёт нужным ему передать.
Из подневольного человека я стал человеком при капитане.
— Слушаюсь, — сказал я.
— Теперь про долг, — Головнин сел обратно. — Сто двадцать рублей. Отдать намерены?
— Непременно. Сто семь у меня собрано.
— Откуда?
— Заработал на берегу, ваше высокоблагородие. Лечу в порту в свободные часы.
Капитан посмотрел на меня с любопытством.
— И много ли берёте?
— По-разному. С кузнеца полтину, с купца сто.
Он хмыкнул.
— Отдавайте непременно, — сказал он затем. — И вот что запомните, Вершинин. Подписка ваша чего-нибудь стоит, покуда за вами долг. Читали вы её сами?
— Читал. Там сказано, что ежели не исполню, он волен взыскать долг по всей строгости.
— Вот именно, — Головнин наставил на меня палец. — Тем он вас и держит. Не подпиской, а долгом. Отдайте деньги при свидетелях, возьмите расписку в получении, и вся его бумага обращается в клочок. Обязательство есть, а взыскивать нечего. В суд с ней не пойдёшь, ибо там придётся объяснять, за какие такие уведомления. Понимаете?
А Головнин хорош. Дошёл до всего, о чём я мыслил, и даже более того.
Я думал об этом три ночи и не додумался. А человек, который, вероятно, отродясь не держал в руках долговых бумаг, разобрал всё за полминуты.
— Понимаю.
— То-то. Свидетелей возьмите не своих. Чужих, из посторонних, и лучше грамотных.
— И ещё, ваше высокоблагородие... Существует вероятность, что на шлюпе есть и другой человек от Компании.
— Об этом я уже догадываюсь, — спокойно ответил он и придвинул к себе бумаги.
Я решил, что разговор кончен, но капитан тут же добавил%
— Вершинин.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
— Вы поступили правильно.
Сказано это было ровно тем же тоном, каким он говорил про грота-брас, и оттого пробрало меня до самых пяток.
— Дурак бы промолчал, — прибавил Головнин, уже глядя в бумаги. — И через полгода я бы сгноил его в кандалах и сдал в Петропавловске. Ступайте.
Я вышел на палубу и постоял, держась за поручень.
Долго я носил это в себе, с тех пор как твёрдо решил не предавать капитана. И вот всё кончилось.
***
Наутро я спустился в лазарет позже обыкновенного, потому что с рассвета был у Аникеева.
И остановился на трапе.
В лазарете было людно. Кто-то сидел на сундуке, кто-то стоял, а посреди всего этого спиной ко мне работал человек, которого я никогда в жизни не видел.
Увидел я сюртук из хорошего сукна, невысокий рост, крепкие плечи и коротко стриженный затылок. Он держал руку матроса Исакова и что-то говорил Прошке через плечо, а Прошка бегом подавал ему корпию.
Никто на меня не оглянулся.
Незнакомый человек делал мою работу в моём лазарете и делал уверенно, как у себя дома.
Глава 14
Я не спешил представляться и знакомиться. Эта привычка у меня была ещё с прошлой жизни. Когда в отделение приходил новый человек, я никогда не начинал со знакомства. Я сперва смотрел, как он работает, и уже через четверть часа знал о нём больше, чем узнал бы за час разговора.
Так что я стоял и глядел.
Незнакомец сидел спиной ко мне. Исаков держал его лицо в ладонях, повернув к свету из люка.
— Гляди вверх. Теперь вниз. Теперь на меня.
Голос низкий и негромкий. Матрос слушался.
— Больно?
— Не, ваше благородие. Чешется только.
— Чешется — это хорошо, — он отпустил лицо и отступил на шаг. — Отойди к переборке и погляди на меня оттуда. Что видишь?
— Дык вас.
— Ясно видишь или мутно?
— Маленько мутно, — признался он. — Ровно паутинка.
— Где она у тебя? Посередине или с краю?
— Сбоку, ваше благородие. Пониже.
— Ну и славно. Значит, на самом зрачке чисто, а рубчик сбоку и останется. Для жизни и службы это не будет не помехой.
Я стоял и слушал, и, признаться, мне становилось всё интереснее.
Он не просто осматривал его, отметил я себе. Он разговаривал с больным, и разговаривал так, чтобы вытащить из него то, чего человек сам не скажет. Про паутинку матрос за две недели не обмолвился ни мне, ни Скородумову, потому что она его не беспокоила. А спросили правильно — и он выдал.
Иван Иванович при мне за полтора месяца ни у одного больного ничего не спросил, кроме «где болит».
Дальше незнакомец повернул голову и, не глядя на меня, заговорил:
— Подлекарь Вершинин, я полагаю. Долго вы там стоять намерены?
Ну что ж. Заметил меня он давно, а виду не подавал.