— Вот это, — я показал на квартирмейстера. — Как он стоит.
— Дык он так и стоит, — удивился Тиханов. — Я как вижу, так и пишу.
Как вижу, так и пишу.
Я сидел с его листами в руках и понимал, что передо мной человек той же породы, что и я, только инструмент у него другой. Всю мою жизнь моё ремесло состояло ровно в этом. Смотреть и видеть. Девять десятых диагнозов ставятся глазами, покуда больной идёт от двери до стула; научиться этому нельзя, можно только натаскать себя за десятилетия.
А он это делает от рождения и даже не понимает, что делает.
— Приходите ко мне, — сказал я. — Не только с руками. Просто так приходите.
Тиханов посмотрел на меня, и лицо у него сделалось совсем другим.
— Приду, — сказал он.
Он ушёл, а я ещё посидел.
Что-то я про этого художника помнил. Что-то мелкое, вычитанное давным-давно и, кажется, нехорошее. Не про плавание, а про то, что было после.
Вспомнить я не мог, как ни тужился, и в конце концов бросил.
Вспомню или не вспомню, но приглядывать за ним стану.
***
А вечером в лазарет заглянул юнга.
Не тот, которому вырывали зуб. Того звали Ванькой.
Их на шлюпе было двое; этого я знал только в лицо, но ни разу с ним не говорил. Тонкий, невысокий, лет пятнадцати на вид. Ермаков его фамилия.
Он принёс от кока жестянку с горячей водой, поставил на сундук и повернулся уходить.
И вот тут я заметил у него ссадину.
Правую кисть он разбил обо что-то ребристое. Содрано было широко, края уже подсохли грязной коркой; я это разглядел от своего сундука.
— Стой-ка. Руку покажи.
Юнга остановился в дверях.
— Ничего, вашбродь.
— Как это ничего? Иди сюда, промою. Загниёт, потом наплачешься.
— Само пройдёт.
Сказано это было вежливо и очень твёрдо, и он тут же вышел.
Я остался стоять с корпией в руке.
Странно.
За месяц на этом корабле я усвоил твёрдо: матрос от лекаря бегает, а мальчишка от подлекаря не бегает никогда. Юнги ходят в лазарет по всякому поводу и просто так, потому что в лазарете тепло, тихо и никто не гоняет. Ванька с флюсом ревел тут в голос и после ещё дважды приходил показывать пустую лунку.
А этот не дал промыть ссадину.
Я поймал Прошку и спросил как бы между делом:
— Прохор, ты Ермакова знаешь?
— Илюху-то? Знаю. Юнга старший.
— Что за парень?
— Да чудной он, — Прошка охотно понизил голос. — Тихий. Ни с кем не якшается, всё один. И спит, вашбродь, в одёже.
— Как это в одёже?
— А так. Не раздевается вовсе. Мы уж и смеялись над ним.
Я хмыкнул.
Ну, положим, это ещё ничего не значит. Про капитана нашего вся команда с уважением сказывает, что он в море вовсе не раздевается, спит в кресле одетым, а поднимается раньше всех. Мало ли какая у человека привычка.
— А на смотре он был?
Прошка подумал.
— Дык не было его на смотре, вашбродь. Он тогда с берега припас возил, я помню, его Арсений Кузьмич гонял весь день.
Не было на смотре.
Я стоял и катал это всё в голове, и мне делалось всё непонятнее.
Ссадину мне не дал промыть. Спит одетым. На смотре не был. В лазарет за месяц не заходил ни разу, а нынче явился впервые, да и то по чужому делу.
По отдельности любая из этих мелочей для меня ничего не значила. Мальчишка стеснительный, мальчишка дикий, мало ли таких.
А вместе они мне решительно не нравились.
Первое, что приходило в голову, — это болезнь. Прячет что-нибудь на теле, чего показывать нельзя, вот и не даётся, и на смотр не пошёл, и спит одетым. Такое я уже видел, и совсем недавно, у смолёной бухты каната.
Только вот беда.
Не сходится у меня эта болезнь. Мальчишка ест, не кашляет, работает целый день, бегает по трапам быстрее меня. Лицо чистое, глаза ясные. Ничего в нём нет от больного, ровным счётом ничего.
Была у меня и ещё одна догадка, до того нелепая, что я даже про себя её не произнёс.
И всё-таки что-то с ним не так.
Не так до такой степени, что у меня зачесалось между лопаток. А этому чувству я за много лет практики привык доверять больше, чем собственным рассуждениям.
Что-то в этом юнге неправильно, а что именно, я не понимаю.
И завтра же я выясню, в чём тут дело.
Глава 12
Охоту я начал с рассветом и к полудню понял, что охотник из меня дрянной.
Первый раз я подловил Ермакова у камбуза. Он нёс бак и шёл прямо на меня, и деваться ему было решительно некуда.
— Стой-ка. Руку покажи.
— Не могу, вашбродь, — сказал он, не сбавляя шага. — Герасим Иванович велел нести, ждут.
И прошёл мимо. Вежливо, спокойно, не убегая.
Второй раз я взял его на шкафуте, где он сматывал конец. Тут уж отговорки не было никакой, и я сел рядом на комингс.
— Ссадина твоя как?
— Заживает.
— Дай гляну.