Полтора часа я так и просидел, и за эти полтора часа не сделал ровным счётом ничего, кроме того, что не дал ему захлебнуться. Дважды это едва не случилось.
Потом веки у Скородумова дрогнули.
— Пить, — сказал он, не открывая глаз.
Вот теперь можно было.
— Прошка, кружку.
Я приподнял ему голову и дал первую ложку. Он проглотил, я подождал и дал вторую. Через четверть часа он пил уже сам, мелкими глотками, держась за кружку обеими руками.
Два часа. Ложка, глоток, кружка и терпение — вот вся моя аптека на этот случай.
Затем Скородумов поглядел на меня, и я увидел, как он вспоминает.
Хуже всего в такие минуты бывает, когда человек понимает, где он и кто над ним стоит.
Он попробовал сесть, и его повело.
— Лежите.
— Который час? — сипло спросил он.
— Четвёртый пополудни. Мы на ходу с утра.
Скородумов закрыл глаза и полежал.
— Доложите Ивану Иванычу сами, — сказал он наконец, глядя в бимс. — Я подтвержу всё. Отпираться не стану.
Вот за это я его, пожалуй, и не смог бы возненавидеть при всём желании. Он не просил. Он даже не начал ничего объяснять.
— Пейте, — сказал я и поднёс кружку.
— Андрей Ильич.
— Пейте, Владимир Гаврилович. Разговоры после.
Он выпил. Потом ещё. Через полчаса я поднял его, и он смог стоять, держась за меня и за борт.
Ни одного вопроса я ему не задал.
Ни сколько. Ни где взял. Ни давно ли это с ним. Ни что было на «Диане». Все эти вопросы у меня были, и все они были важные, и все до одного могли подождать. Человека, которого только что подняли с настила, не допрашивают. Толку от такого допроса нет никакого, а сломать всё можно намертво.
Спрошу непременно. Потом, после пробного плавания, когда он будет трезвый и у себя в лазарете. И спрошу так, чтобы получить ответ, а не отговорку.
— Слушайте, что мы наверху скажем, — сказал я, ведя его к кормовому трапу. — Вы весь день были при больных на нижней палубе. Это чистая правда, мы так уговорились, Иван Иванович про это знает. Я спускался вас сменить. Больше ничего.
Скородумов остановился и посмотрел на меня.
— Зачем вам это?
— Затем, что мне через месяц идти на два года в океан, и я предпочитаю идти туда с фельдшером, который умеет снимать окалину. Идёмте.
Одно я себе отметил, покуда мы поднимались, и радости мне это не прибавило.
Ежели у него это не разовое, в чём я почти не сомневался, то через день-другой начнётся другое. Дрожь, бессонница, страх, а при худшем раскладе — и такое, чего в этом веке лечить не умеет никто. И случится это уже в море.
Но об этом я решил подумать потом.
***
У кормового трапа стоял Филатов.
Вышел подышать, надо полагать. Вахтенный офицер в свежий ветер у кормового трапа. Хотя нет… Вахтенному офицеру у кормового трапа делать нечего вовсе.
— Вершинин, — приветливо сказал он. — А я гляжу, кто это там внизу возится.
Скородумов стоял у трапа и держался за поручень обеими руками.
Со стороны это могло сойти за качку. Всякий на палубе в тот час за что-нибудь да держался. Но я видел, как побелели у него костяшки, и знал, что поручень тут работает не от волны.
— Владимиру Гавриловичу нехорошо стало, ваше благородие.
— Экая беда, — посочувствовал Филатов. — Вас, батюшка, укачало?
— Так точно, ваше благородие, — хрипло сказал Скородумов.
— Бывает и с бывалыми. — Лейтенант покивал. — Ну, поправляйтесь.
Он ещё постоял, поглядел на нас обоих доброжелательно и пошёл к юту.
А я остался стоять с прескверным ощущением. Меня только что описали и подшили к делу.
Вот он, тот самый лейтенант из кают-компании. Тот, что при всех и очень ласково спрашивал меня, отчего это подлекарю с берега возят корзины с белым хлебом. Тот, что отступил тогда легко и весело, а вопрос свой положил в карман.
Он и сейчас ничего у меня не спросил. И не спросит. Он вообще, кажется, никогда ничего не спрашивает всерьёз с первого раза.
Скверно тут другое. Теперь у меня появилось то, чего вчера ещё не было. У Скородумова передо мной долг, а у Филатова есть кое-что и на него, и на меня. Покрывать пьяного фельдшера — это уже не медицина, а служба.
И самое паршивое, что я не знаю, увидел он что-нибудь или ничего не увидел.
Такие вещи выясняются потом. Обыкновенно тогда, когда уже поздно.
***
Ветер к пятому часу засвежел, и шлюп пошёл резвее.
Скородумова я усадил в лазарете при Фёдорове, велел пить и не вставать. Сам поднялся наверх и пошёл по палубе поглядеть, что делается с людьми.
Дела обстояли скверно.
У подветренного борта лежало и сидело человек десять из последних партий. Одного я поднял, отвёл к снастям и заставил держаться за них стоя. Другому дал сухарь и велел грызть. Третий смотрел на меня мутно и просил его убить, и я сказал, что убью непременно, но после вахты.
А на баке в это время начиналось другое.
Услышал я это раньше, чем увидел. Голоса шли на подъём, и по тому, как они нарастали, было понятно, чем кончится.