На ют я поднимался и думал, что вот сейчас и спросят про драку.
Головнин стоял у наветренного борта, заложив руки за спину, и смотрел вверх, на паруса. Рядом с ним я увидел вахтенного офицера и Литке.
Я стал в стороне, как положено, и с полминуты меня попросту не замечали.
За эти полминуты я насмотрелся довольно.
Капитан на ходу оказался совсем другим человеком, чем тот, что принимал меня в каюте. Он почти не говорил. Он глядел вверх, потом на воду за бортом, потом опять вверх, и по этому взгляду палуба приходила в движение сама.
— Грота-брас.
Одно слово. И наверху уже бежали, и уже тянули, и через минуту парус встал иначе, и шлюп пошёл ровнее. Я никакой разницы не углядел вовсе. Он же углядел её с юта.
Потом к нему подошёл Филатов с докладом.
— Ваше высокоблагородие, по бакштагам плотник полагает…
— Плотник мне сам доложит, — сказал Головнин, не оборачиваясь и не повышая голоса. — Вы, Никандр Иванович, отвечайте за свою вахту. У вас на баке нынче люди дрались.
Филатов на секунду замер.
— Виноват, ваше высокоблагородие. Разобрались своими силами.
— Разобрались, — повторил капитан. — Без вас.
И всё. Больше он ему не сказал ни слова, и, по-моему, это было хуже любого разноса, какой я слыхал в своей жизни. Филатов постоял, поклонился и отошёл, и лицо у него оставалось совершенно спокойным, а вот шею над воротником залило краской.
Вот тебе и покровительство, подумал я. Сосед, друг, спаситель из плена — кто он там ему такой. А получил при всех так, что помнить будет неделю.
Значит, слухи не врут. Своих он держит крепче чужих.
Я слышал, как устроена власть Головнина.
Она тут абсолютна. Настолько абсолютна, насколько это вообще возможно. И, как мне кажется, капитан и должен быть таким.
— Вершинин, — вдруг позвал меня он.
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
Головнин повернулся ко мне, и я в первый раз увидел его вблизи на ходу. Ветер, солнце, прищур, и глаза те самые, экзаменаторские.
Про драку он не спросил вовсе.
— Сколько у меня людей нынче не годны?
Вот тут я собрался.
— Лежачих на палубе десять, ваше высокоблагородие. Ещё десятка полтора держатся, но работать толком не могут. Почти все из последних партий.
— К походу выправятся?
— Почти все, ваше высокоблагородие, — я говорил быстро, потому что понимал, что второго такого случая может не быть. — Дозвольте пояснить, отчего я так полагаю.
Он молча качнул подбородком.
— Морская дурнота проходит у человека сама, по мере привыкания, обыкновенно за две-три недели, и это не зависит ни от крепости человека, ни от его старания. Кто послабее, обвыкнется раньше, кто здоровее — позже. Единицы не привыкают никогда, и вот их надобно распознать в первый месяц и не тащить с собой вокруг света.
— Как распознаете?
— По еде и по питью, ваше высокоблагородие. Опасен не тот, кого рвёт. Опасен тот, кто перестал пить и есть. Такой за неделю высыхает, слабеет, а после хватает всякую болезнь, какая мимо идёт. С них и мрут.
Головнин слушал, глядя на меня в упор.
— Что предлагаете?
— Гнать наверх. Всех до единого, кто может стоять. Внизу, в духоте, человеку вдвое хуже, а на воздухе легче. И заставлять работать руками. И следить, чтобы каждый ел сухарь и пил воду, хоть по глотку, хоть силой. Жалеть их сейчас, ваше высокоблагородие, значит терять их через месяц.
Он молчал долго.
— Литке, — сказал он наконец.
— Я, ваше высокоблагородие.
— Слышали?
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— Передайте по вахтам. Лежачих с нижней палубы гнать наверх, ставить к делу. Кормить и поить всех с рук, кто не может сам, — Головнин снова поглядел на меня. — Вершинин, к вечеру подадите мне поимённый список: кто нынче не годен и кого вы считаете негодным вовсе.
— Слушаюсь.
Он уже отвернулся к парусам, и я собрался идти, когда он договорил, не поворачивая головы.
— И вот что. Драку на баке кончили вы?
— Я, ваше высокоблагородие. Там раненый был, я его подобрал, а прочие разошлись сами.
— Разошлись сами, — повторил Головнин совершенно тем же голосом, каким минуту назад говорил с Филатовым.
И ничего не прибавил.
Я поклонился и пошёл вниз.
Он видел. Он видел всё с самого юта: и драку, и то, кто её остановил. И я думаю, знает даже то, как я тащил Скородумова по кормовому трапу. Просто он не считает нужным говорить о том, что и так знает.
Страшноватый человек. И, пожалуй, единственный тут, кого я пока понимаю до конца.
***
К закату мы легли на обратный курс.
Кронштадт вырастал из воды медленно. Люди устали и подобрели, как всегда добреют после первого трудного дня. Матюшкин прошёл мимо меня и кивнул, и был он серый, но на своих ногах, и продержался целый день.
Список для капитана я написал под фонарём, стоя, и отправил с вестовым.