Кают-компания на шлюпе, вспомнил я, — это общая офицерская каюта в корме, столовая и гостиная разом, единственное место на корабле, где господа офицеры сидят у себя, а не по службе. Подлекарю там делать нечего, и зовут его туда ровно тогда, когда он зачем-нибудь нужен.
Я взял свой ящичек и пошёл.
За длинным столом сидели четверо, пятый стоял. В нос мне ударило табаком, свечным салом и чаем. На столе лежали карты, стояли стаканы, и посреди всего этого валялась раскрытая книга корешком вверх.
— А, Вершинин! — Литке вскочил первым. — Заходите, заходите. Вот, извольте видеть нашего мученика.
Мученик сидел на конце скамьи и держал руку на весу.
Феопемпту Лутковскому было лет четырнадцать. Он изо всех сил старался, чтобы это было незаметно. Ещё от двери я разглядел указательный палец правой руки: распухший до половины и багровый у ногтя.
— Ваше благородие, дозвольте руку.
Я взял его пальцы в свои. Кожа горячая, под ногтем сильное напряжение, ноготь синеет с краю. Мальчишка дёрнулся, но не пикнул.
— Занозили?
— Третьего дня, — сказал он сквозь зубы. — Тросом ободрал, а после под ноготь щепку загнал. Выковырял сам иглой.
— Иглу калили?
— Чего? — Он моргнул. — Нет.
— Вот оттого и нарывает.
За столом хмыкнули.
— Слыхал, Феопемпт? — Крупный офицер, сидевший ближе всех к окну, оторвался от книги и поглядел поверх страницы. — Иглу калить надобно. Век живи.
Этого лейтенанта я уже видел мельком на палубе, а вблизи разглядел впервые. Крупный, лет тридцати, с добродушным сонным лицом. Двигался он неохотно и говорил медленно.
— Муравьёв Матвей Иванович, — представился он, не вставая. — Режьте его, Вершинин, режьте. Он второй день ноет, а нам слушать.
— Я не ною! — вскинулся гардемарин.
— Ноешь, брат. Молча, но всем видно.
За столом смеялись легко и необидно, и мне сразу стало понятнее, как тут всё устроено.
— Резать буду, — сказал я. — Иначе оно само прорвётся ночью, и хуже. Больно будет коротко, ваше благородие. Терпеть придётся молча, тут дам полно.
Мальчишка вспыхнул. Дам не было ни одной, и он это понял через секунду, а секунды мне хватило.
Я разложил своё на краю стола. Ланцет, обмытый раствором. Корпия. Плошка. Свеча.
— Фёдор Петрович, свечу подержите.
— С радостью! — Мичман подскочил и встал так близко, что я его отодвинул локтем.
Пока я работал, за столом разговаривали.
— Вершинин, а правду сказывают, вы конопатчика от списания отбили? — спросил Муравьёв, вернувшись к своей книге.
— Правда, ваше благородие. Иван Иванович сам его оставил, я только глядел вместе с ним.
— Скромничает, — вставил Литке. — А ногу Фёдорову он через рубаху…
— Ваше благородие, извольте не под руку, — попросил я. — Мне сейчас руку держать.
Литке хватило ненадолго.
Нарыв я вскрыл коротким разрезом сбоку от ногтя, и гной пошёл сразу и обильно. Феопемпт задержал дыхание и не издал ни звука — только побледнел до синевы, и я про себя поставил ему за это высший балл.
— Всё, ваше благородие. Худшее позади.
— И это всё? — недоверчиво спросил он.
— Всё. Промою и завяжу. Два дня руку беречь, повязку менять у меня. И воду грязную не пускать под неё.
— А палец сгибаться будет?
— Будет. Ежели бы вы ещё двое суток погеройствовали, я бы вам этого не обещал.
Вот тут-то в разговор и вступил тот, кого я до сих пор только слушал.
Он сидел с торца, немолодой уже лейтенант с приятным открытым лицом и ровным пробором. Всё это время он молчал и глядел на меня доброжелательно.
— Никандр Иванович Филатов, — представился он мягко. — А вы, Вершинин, ловкий человек. Приятно поглядеть на дело в хороших руках.
— Благодарю, ваше благородие.
— Трудно вам, я думаю. — Он покачал головой с искренним сочувствием. — Один при двух больных, лекарь в строгости… Да ведь теперь и полегче станет, фельдшера же прислали. Скородумов, кажется? С «Дианы» человек, свой.
— Прислали, — согласился я.
— Оно и славно. — Филатов помолчал. — Правда, штат один, и в нём подлекарь и фельдшер могут не поместиться. Ну да начальство разберётся, кому идти, а кому на берегу остаться.
Сказал он мне это тепло и с полным участием, и всякий за столом услышал бы только заботу.
Я завязывал палец гардемарину и молчал.
— А скажите, Вершинин, — так же спокойно продолжал Филатов. — Что это к вам на той неделе с берега корзину привозили? Вся палуба видела. Хлеб белый, вино. Родня, что ли, богатая?
Вот оно.
Спросил он между делом, глядя в стакан, и в кают-компании при мне стало на полтона тише. Литке перестал переминаться. Муравьёв не поднял головы от книги, но и страницы не перевернул.
Врать было нельзя. Отмолчаться тоже.
— Родни у меня нет, ваше благородие, — сказал я, затягивая узел. — Корзину прислал купец, знакомец покойного батюшки. Я её тем же часом отдал в лазарет больным. Боцман Евдокимов при том был, и полкоманды тоже.
— Знаю, знаю, — покивал Филатов. — Похвально. А купец-то из каких?