Гость появился раньше ожидаемого. В кабинет, отдав честь, быстро вошёл худощавый офицер, на вид не старше сорока, с очень тёмными глазами и деймоном-ястребом. На нём была форма цвета хаки с незнакомыми знаками различия и каракулевая папаха, а его широкий кожаный ремень оттягивала кобура с пистолетом.
Начальник тюрьмы поспешно встал и отдал честь в ответ, мысленно обругав себя за неловкость.
–О, полковник Григорян. Добро пожаловать. Пожалуйста, садитесь.
–Я ненадолго,—сказал Григорян. –Заключённый Питерс. Доктор Мартин Питерс. Сколько он у вас пробыл?
–Так, э-э… минуточку… сейчас скажу точно…
Начальник тюрьмы стал рыться в бумагах, горько сознавая, что в сравнении с этим суровым немигающим воином в полевой форме сам он, должно быть, выглядит гражданским недотёпой.
–Ладно, неважно,—сказал Григорян. –Я тороплюсь. Мне нужны все бумаги, какие у вас есть, относительно этого человека. Вы меня поняли? Все до единой.
–До единой,—кивнул начальник тюрьмы.
–Распорядитесь, чтобы его доставили в мою машину. Насколько я знаю, он ранен. Это правда? Сам ходить может?
–Нет… ранение в верхнюю часть бедра… Боюсь, придётся нести на носилках. Он…
–Тогда займитесь этим немедленно. Доставьте также всё имущество, с которым он сюда прибыл.
–Да, безусловно. У него… эээ… Думаю, вы в курсе про посттравматический цитокинез?
–Конечно. Ничего удивительного. Я буду ждать в машине.
Он вновь отдал честь и стремительно вышел. Начальник тюрьмы поспешно отсалютовал в ответ и при этом выронил бумаги. Подняв их с пола, он позвонил в колокольчик и вызвал санитара. Догадался ли этот негодяй отмыть от крови носилки с тех пор, как Питерса принесли на них в лазарет? Ладно, может, Григорян не заметит. Вот и конец надеждам на будущие беседы об археологии. Всё было как-то беспросветно…
Малкольм лежал в глубоком морфиновом сне, и его пришлось будить, чтобы переодеть и положить на носилки. В ходе мучительного спуска по лестнице и погрузки в машину он очнулся уже достаточно, чтобы понимать происходящее. Когда же они тронулись, и на лицо его похитителя упал жёлтый свет уличного фонаря, он понял даже немного больше; но морфин вернул его назад прежде, чем он успел что-либо сказать. Он даже не ощутил, как Аста, таившаяся в углу салона, легла ему на грудь и замурлыкала.
* * *
Марсель Деламар, председатель Высшего совета Магистериума, только что вернулся из успешного и продуктивного визита в Лондон. «Успешного» означало, что он добился своего по всем пунктам, а «продуктивного»—что у подписанного сторонами меморандума о взаимопонимании имелось приложение, не упомянутое в пресс-релизе.
Детали чиновники намеревались уточнить позже, и, судя по людям, которых Деламар увидел в составе британской делегации, с этим не возникнет проблем. Обе стороны понимали—и об этом было громко объявлено прессе—что прошедшие переговоры отражают искреннюю и прочную дружбу между королевством и Магистериумом. В ознаменование этого события председатель Высшего совета был посвящён в рыцари ордена Святых Стефана и Павла с правом ношения помпезного золотого креста, украшенного рубинами и жемчугом. После того, как были сделаны официальные фотограммы, Деламар решил негласно убрать эту нелепую вещицу подальше и никогда больше к ней не прикасаться.
В секретном же приложении было сказано, что стороны договорились об использовании британских войск и вооружений в центральноазиатской операции Магистериума. Оружие и солдаты должны в ближайшее время по ночам, скрытно (то есть, с минимальным отражением в отчётности), переместиться через Ла-Манш в Кале, откуда, в свою очередь, будет логистически обеспечено (военное министерство любило подобный жаргон) их перемещение в Константинополь, где… в общем, где должно случиться что-то ещё.
Со стороны Магистериума о приложении знали лишь сам Президент и его личный секретарь, а с британской—премьер-министр, военный министр и начальник Генштаба. Раньше содержание подобных документов докладывалось королю на Тайном совете; но Эдуарду XXII было уже под 80, и он не слишком твёрдо держал в руках бразды правления. Было решено избавить его от бремени знать, что затевается от его имени: даже в расцвете сил он не имел об этом чёткого представления, а ныне просто любезно подписывал любой документ, что ему подавали. Почерк его был неровным, память—ненадёжной, но вежливость—неизменной.