Массивная дубовая створка неумолимо шла к косяку. Идеальный план летел в тартарары.
Я скосил глаза на Феофилактовича. Он застыл. Узкие плечи опущены, в глазах — глухая обреченность забитого системой интеллигента. Я втянул его в смертельно опасный блудняк. Если мы сейчас развернемся и уйдем с этими эклерами, Зарубин вышвырнет детей, а наивного педагога отправят по этапу за самоуправство.
Отступать было некуда.
Внутри сорвало резьбу. Холодный расчет сдох. Адреналин ударил, выжигая сомнения и принося забытое чувство дикого, отвязанного куража. Терять было нечего, и я решил, что просто переверну эту шахматную доску. Понеслась!
Жесткий носок ботинка с хрустом вклинился в сужающуюся щель, и я рванул вперед. Дверь с грохотом распахнулась. Чопорный лакей отлетел назад, нелепо взмахнув фалдами фрака, и рухнул на бархатную банкетку. Его ледяная спесь дала трещину, лицо перекосило.
Я ворвался внутрь и на мгновение замер, оглушенный монументальностью дома. Это оказался настоящий дворец. Мраморный пол прихожей плавно перетекал в бескрайний персидский ковер. Мои грязные, обледенелые ботинки безжалостно втаптывали уличную слякоть в густой светлый ворс. В огромных венецианских зеркалах замелькали десятки моих растрепанных отражений.
Я крутнулся на каблуках, чудом не свернув плечом напольную китайскую вазу с павлинами. Эхо сработало идеально.
— Караул! — завопил я срывающимся, истеричным голосом, пулей пролетая мимо бронзовых статуэток. — Люди добрые! Убивают! Матушку-попечительницу со свету сживают! Ироды!
— Арсений… окстись! — зашипел учитель в предынфарктном ужасе. Он метнулся следом, пытаясь поймать меня за рукав. Пенсне слетело и повисло на шнурке, бескровные губы мелко дрожали. — Нас же на каторгу… в кандалы!
Я вырвал локоть и юрким угрем скользнул мимо опомнившегося лакея. Промчался по широкому коридору и с разгона влетел в необъятную гостиную. Передо мной предстала огромная зала, уходящая вверх лепными сводами, где в полумраке широкая парадная лестница вела на второй этаж. Под потолком вздрагивала хрустальная люстра размером с телегу.
Сзади тяжело загрохотали шаги. Лакей бросился в погоню.
— Ах ты дрянь приютская! — прохрипел старик, врываясь следом и пытаясь ухватить меня за воротник.
Я резко обогнул массивный диван, обтянутый бордовым бархатом.
— Полиция! — надрывался я, изворачиваясь от цепких рук. — Свисти городового, Владимир Феофилактович! Изверги барыню изводят! Не дадим в обиду!
Слуга метнулся наперерез, едва не снеся журнальный столик, но на лету споткнулся о медвежью шкуру и чудом не впечатался лбом в каминную решетку. Из боковых дверей выскочили две горничные в накрахмаленных передниках, выронили стопку полотенец и замерли перед открывшейся картиной.
Озверевший лакей, красный как рак, загнал меня в угол между роялем и кадкой с разлапистой пальмой. Он растопырил руки, готовясь к финальному прыжку.
Я с размаху рухнул на колени, проехавшись по скользкому полу прямо у него под руками. Выкатился на середину залы, вскинул над головой коробку с эклерами и бутылку бордо, словно величайшую святыню, и выдал финальный аккорд:
— Не дадим в обиду нашу заступницу! Сироты от голода пухнут, последнюю кроху испекли, а вы сиротскую мать мучаете! Спасем заступницу!
Пошлейший, отвратительный цирк. И он сработал.
На вершине лестницы мелькнула тень. Шаги заставили слуг вздрогнуть и замереть. На ступенях возникла Анна Францевна.
От той надменной цапли, что когда-то брезгливо морщила носик при виде приютской нищеты, не осталось и следа. Передо мной стояла сломленная, резко сдавшая женщина. Дорогой шелковый халат накинут криво, обнажая худые ключицы. Седеющие пряди неряшливо выбились из сложной прически. Кожа приобрела землистый оттенок, а под глазами залегли темные провалы. Тонкие пальцы до побеления костяшек вцепились в перила.
Она обвела безумным взглядом разгромленную гостиную: задыхающегося лакея, испуганных горничных, съежившегося у входа Феофилактовича. И остановила мутные глаза на мне.
Шум оборвался. Наступила звенящая тишина. Слышалось лишь, как со свистом втягивает воздух перепуганный директор.
Пальцы разжались. Коробка с эклерами выскользнула из рук и мягко, без стука шлепнулась на толстый ворс ковра. Бутылка бордо глухо звякнула о картон, но выдержала.
Я рухнул на колени у самого подножия лестницы. Вскинул голову, глядя на попечительницу снизу вверх распахнутыми, полными фанатичной преданности глазами. Станиславский удавился бы от зависти на собственных подтяжках.
— Матушка! — выдохнул я с таким искренним, животным облегчением, словно узрел сошествие ангела. — Вы живы! Слава Создателю! А стервятники сплетничали, что вы слегли! Что вы покинули нас навсегда!
Я потянулся руками к ступеням, изображая смесь отчаяния и щенячьего восторга.
— Мы же извелись все! Думали, бросили вы своих сирот! Как же мы без вас?!