— Черт! — вырвалось у него негромко. Звягинцев за спиной едва заметно ухмыльнулся.
Король круглощекого — налево. Дана.
Десятка дружка их — направо. Бита.
— Везуч же я, как утопленник в полынье, — горестно протянул я. — Туда не туда. Хоть бы кто из дам пожалел сироту.
Круглощекий заржал в открытую. Лиза и девчата в стороне прыснули.
«Смейся. Половина колоды ушла. Счет у меня твердый».
Игра шла, к столу подтягивался народ.
— Гляди, приютский фартит, — шепнул кадетик соседу.
— Ничего. Седой его сейчас разует.
Следом не спеша подтянулись пажи. Шли вальяжно, будто делали залу одолжение самим своим приближением. Встали особняком от кадетов и оглядели стол так, словно им под нос сунули что-то с душком.
— Кадеты, как водится, чуют азарт раньше пороха, — обронил один паж, тонкий, с надменно вздернутой губой. Негромко. Но ровно так, чтобы услышали.
Кадет подле Звягинцева побагровел.
— Зато мы порох нюхаем, а не нюхательную соль, — огрызнулся он.
Пажи лениво переглянулись. Кадеты ощетинились. Старая, въевшаяся в кость грызня: белая кость глядит сверху вниз, кость попроще исходит злобой снизу вверх. Друг друга на дух не выносили, и приютский за столом сроднил их разве что на минуту — балаган для обоих.
«Грызутся. Полезно знать».
А по краю кольца зашелестели барышни. Веера, перешептывания, цепкие быстрые взгляды. Смотрели не на карты — оценивали. Всех. Как на скотном торгу.
— ...хорош собою, что и говорить, — донеслось вполголоса. — Только поместье заложено. Папенька сказывал — за ним одни долги да эполеты.
— А этот, бородатый?
— Граве? Полно. Львовичи третий год в Петербурге, а спеси на удельных князей.
«Вот так. У них и красавчик — товар с ценником. Заложен, перезаложен, уценен. Барышни своих кавалеров знают до векселя. Жуть».
И тут же раздался ее голос. Лиза. Протиснулась почти к самому сукну, прижала веер к губам:
— Играет, смотрит, как генерал на плацу... ах, душенька, это упоительно. Как он показывает зубки.
На долю секунды наши глаза встретились. Она вспыхнула — не смущением, восторгом зрительницы у клетки. И отвернулась к подруге, что-то жарко зашептав.
Воздух загустел. Духи, пудра, воск, пот, дыхание полусотни тел разом. Воротник вдавился в горло.
«Душно».
И накатило — резко.
«Лучше бы драка. В драке все просто: вот враг, вот свои, бей и не думай. Лучше бы я сейчас по льду Обводного бежал, с волокушами. Мороз в рожу, наст под полозьями скрипит. Там все честно. Там я знаю, кто я».
А тут?
Я обвел их одним взглядом — кадетов, пажей, барышень, стариков. Шепчущихся, улыбающихся, прицельно оценивающих.
«Свой среди чужих», — мелькнуло.
Но мысль я поспешно загнал глубоко в подсознание. Не сейчас.
Вновь прошел кон, мы с Граве проиграли, и я вернулся к своим.
Он приподнялся, было видно, что ему требуется выместить злость, и тут, конечно, я. Бедный сиротка. В прошлый раз вывернулся, а сейчас?
— А вы вообще как предпочитаете играть, господин Тропарев? По-крупному слабо? Или в приюте крупнее семишника не видали?
Зал притих, ожидая, как я вывернусь.
Я посмотрел на Граве с теплой, благодарной улыбкой.
— А вы, господин Граве, как в самую душу глядите.
Уголки его губ дрогнули — он не сразу понял, в какую сторону я свернул.
— У нас в приюте, — вздохнул я мечтательно, будто вспоминая что-то светлое, — крупнее семишника ничего, конечно, не водилось. Семишник — это уже праздник. А если еще и корка хлеба так это уже Рождество. А коли с салом — так и вовсе светлая Пасха. Помолишься, бывало, ляжешь спать сытый и уже думаешь: вот оно, жизнь удалась.
В кольце вокруг стола кто-то фыркнул. Кто-то — нет.
Полковник с медалями отчетливо хмыкнул в усы.
Лиза опустила веер на полпальца и посмотрела на меня уже иначе, словно зверь взглянул на нее в ответ.
«Кушайте, барышня. Не обляпайтесь».
Я повернулся обратно к Граве.
— Так что вы правы абсолютно, господин Граве. Где нам крупнее семишника. Какой уж там штосс на ассигнации. Я ж и сел только потому, что вы пригласили. Из уважения к мундиру.
Граве сжал челюсти. Он чувствовал, что его как-то обдурили, но не понимал где. Я ведь со всем согласился: со всем, полностью. Еще и унижаться начал.
«Я с приюта, я голодал, я в дурака на сухари играл. Все так. А смешно тебе с этого? Зал-то слышит. Видит, как ты, при мундире, при папеньке, который тебе и жалованье шлет, и долги покрывает, насмехаешься над сиротой за корку хлеба. Ну-ну. Смейся».
Старики у ломберного стола переглянулись. Один из них, седой, с орденом на лацкане, чуть качнул головой — не в мою сторону. В сторону Граве.
— А впрочем, — повел я плечом. — Один кон, господа. На чистую удачу. Без всяких ваших талий и кружков. По-простому: каждый тянет одну карту. У кого старше — тот и сорвал.