И с каждым шагом в душе Насти поднималось древнее, липкое чувство страха. Это был не страх перед преступником или разбойником, или чем-то еще, что можно увидеть, назвать и понять. Это было нечто глубокое, идущее из той части сознания, где ещё не родились слова. Так, наверное, чувствовали себя предки тысячи лет назад, сидя у костра и вслушиваясь в шорохи темноты, зная наверняка: за пределами круга света живут чудовища. Лес дышал. Он скрипел, стонал, вздыхал. Каждая тень за стволом казалась живой, каждая могла в любой момент обрести форму и шагнуть навстречу.
— Не бойтесь, — голос Филарета прозвучал ровно, без единой нотки напряжения, словно они шли не по мрачному тракту, а по аллее монастыря. — В этих местах тихо. И благодать Божия нас не оставит.
Наташа вздрогнула и вцепилась в руку Насти — не взяла под руку, а именно вцепилась, пальцами, до боли.
— Я не была здесь с того дня, как… теперь всё по-другому. Как будто я не узнаю этих мест…
— Другой дороги здесь нет.
— Я не говорю, что мы заблудились. Просто… всё стало другим. Как будто… из этого места ушла жизнь.
Наташа говорила, не умолкая, словно отгоняла страх словами, заливая тишину девичьей болтовнёй, как светом. Но от звука тоненького голоса в вечернем лесу становилось ещё больше не по себе. Слишком хрупким был этот голос для такой темноты. Слишком испуганным.
— Соня любила гулять в сумерках, — продолжала Наташа, и голос её сорвался на шёпот. — Плела венки и бросала в воду. Говорила — подарок русалкам. А теперь люди говорят, что она…
— Люди много чего говорят, — оборвала её Настя, стараясь говорить уверенно, но собственный голос показался ей чужим — тонким и неестественным в этой тяжёлой, сырой тишине.
Её взгляд скользнул по широкой спине иеромонаха. Чёрная ряса развевалась на ходу, превращая Филарета в огромную тёмную птицу.
Настя знала то, что кроме неё здесь знал лишь Гагарин. Под этой одеждой скрывалась сила, способная сокрушить стену. Она слышала, как он однажды остановил рукой бешеную лошадь. Видела, как его взгляд становился холоднее стали. Для неё он был героем, воином в облачении монаха. Это знание грело лучше любой шали. Пока Филарет рядом, никакое чудовище — реальное или выдуманное — не посмеет напасть.
Но девушки такие противоречивые… ей всё равно было страшно. Особенно когда справа, за деревьями, открылось озеро.
Вода не блестела, как в реке у Засекиных. Она была чёрной, неподвижной, затянутой плотным слоем ряски и зелёной тины — будто земля затягивала рану. Веяло затхлостью и холодом. Казалось, что под этой зелёной коркой скрывается бездна, готовая в любой момент разверзнуться и поглотить того, кто ступит слишком близко. Настя невольно замедлила шаг. Ей почудилось, что вода дышит — медленно, тяжело, как огромный лёгкий зверь перед прыжком.
— Вот и усадьба, — сказал Филарет, останавливаясь.
Дом Мелецких возник перед ними как декорация к дурному сну — такая же зыбкая, такая же неправильная. За два года усадьба словно постарела на десятилетия. Каменные колонны, обрамляющие въезд, облупились, обнажая грязный кирпич. Кованая решётка, когда-то бывшая предметом гордости хозяев, покрылась рыжими потеками ржавчины и местами погнулась, словно от чьего-то мощного удара изнутри — или от отчаянной попытки выбраться.
Жизнь ушла отсюда вместе с гибелью дочери. Окна главного дома зияли тёмными провалами, стёкла либо были выбиты сильными ветрами, либо настолько заросли грязью, что не пропускали свет. Насте показалось, что оттуда на них смотрят. Не лица — безмолвные обвинители. Или жертвы, застывшие в ожидании.
В сумерках дом казался иллюстрацией к страшной немецкой сказке, которую Настя нашла в шкафу и потом несколько ночей подряд не могла заснуть. Мать, помнится, спрятала книгу подальше от любопытной девочки. Но картинка въелась в память навсегда: замок, в котором живут не люди, а тени.
Трава во дворе была скошена, но выглядела скорее как луг, чем как газон — неухоженная, с проплешинами и жёсткими кочками. Два маленьких окна, спрятанных под самой крышей, следили за непрошеными гостями, словно два злобных, немигающих глаза.
Наташа вспомнила, что в детстве это вызывало у неё мурашки по коже. Во взрослом возрасте трудно было избавиться от ощущения, что за ними наблюдают. Наблюдают и ждут.
Солнце окончательно спряталось за лесом. Наступили сумерки — вязкие, сырые, липкие. Воздух стал тяжёлым, потянуло прелой листвой и болотной водой — сладковатым запахом разложения. От озера поднялся туман. Он казался живым существом: полз по земле, обвивал корни деревьев, подбирался к воротам усадьбы, затекал под одежду, заставляя кожу покрываться мурашками.
В сумерках всё казалось ненастоящим, зыбким, сотканным из полутонов и ошибок зрения. Словно граница между миром живых и миром ушедших истончилась до предела — до нити, которая вот-вот лопнет.
— Там кто-нибудь живёт? — спросила Настя тихо, почти шёпотом. Ей показалось, что говорить громко опасно — можно привлечь чьё-то внимание. Того, кто наблюдает из этих тёмных окон.
— Отец Сони. Мелецкий. Сказали, что его хватил удар, — ответила Наташа, тоже шёпотом. — А Сонина мать уехала в Петербург почти сразу. Не вынесла тишины и одиночества. Так матушка говорила, я слышала.