— Однажды ты подарил мне крылья, Громов. Помнишь? Ты так и сказал — «ты мои крылья». А сегодня — оторвал. И знаешь что? Крылья — можно отрастить заново. А вот человека, который их оторвал… простить нельзя. Потому что он знал, для чего они нужны. И всё равно оторвал.
Молчание. Его лицо — мокрое, неподвижное. Глаза — пустые.
— Прощай, Громов. Навсегда.
Я развернулась. И пошла. Прочь. По мокрому тротуару, мимо кофейни, мимо фонарей, мимо луж, в которых отражалось чёрное небо. Дождь хлестал по лицу, и я не вытирала, потому что дождь и слёзы — одно и то же, и никто на улице не отличит.
Он не окликнул. Не побежал следом. Не схватил за руку. Не сказал: «Подожди. Я объясню. Это не то, что ты думаешь.»
Не сказал.
Молчание за спиной — громче любого грома…
***
Я шла домой и считала шаги.
Раз. Два. Три. Четыре.
Считала, потому что если перестану, начну кричать. А кричать — нельзя. Потому что внутри меня ребёнок. Маленький. Крошечный. Мой. Только мой.
Двадцать три. Двадцать четыре. Двадцать пять.
Ребёнок, которому я уже не скажу: «Знаешь, малыш, твой папа — самый сильный человек на свете. Он уезжает далеко-далеко, туда, где опасно, — и возвращается. Каждый раз возвращается. И однажды он возьмёт тебя с собой. И покажет такое, от чего у тебя перехватит дыхание.»
Не покажет. Не возьмёт. Не вернётся.
Сорок один. Сорок два.
Конверт в сумке промок. Белая бумага стала серой. Буквы расплылись. Анализ ХГЧ — нечитаемый. Как будто дождь решил за меня: не покажешь. Никому. Никогда.
Шестьдесят три. Шестьдесят четыре.
Сирень в урне. Мокрая. Уже не пахнет…
Восемьдесят.
Дождь. Гром. Громов.
Я дошла до подъезда. Открыла дверь. Поднялась на четвёртый этаж. Ключ — в замок. Квартира — тёмная, пустая, пахнущая им.
Его тапочки — у двери. Его кружка — на сушилке. Его запах — на подушке, на полотенце, на мне.
Я стояла в коридоре, мокрая, с промокшей сумкой, с размытым конвертом, с пустыми руками — и понимала: здесь больше ничего нет. Здесь — музей. Экспонаты бывшей жизни. Тапочки. Кружка. Фотография на холодильнике — мы, в отпуске, загорелые, счастливые, и я сижу у него на плечах, и он держит меня за бёдра, и мы хохочем.
Пять лет. Щёлк. Темно.
Я не стала включать свет. Прошла в комнату. Легла на диван, прямо в мокрой одежде, с мокрыми волосами, и положила руку на живот. Туда, где жил мой ребёнок. Наш. Нет — мой. Теперь — только мой.
— Мы справимся, — прошептала я. — Слышишь? Мы с тобой. Без него. Без крыльев. Мы отрастим свои. Обещаю…
Тишина. Темнота. Дождь за окном.
И я лежала — в темноте, в мокром, в пустой квартире, которая пахла мужчиной, который меня бросил, — и впервые за вечер заплакала. Не навзрыд. Тихо.
Одной рукой на животе, другой — сжимая промокший конверт.
За окном грохотал гром. Гром. Гром. Гром.
Даже небо — и то произносило его имя…
ГЛАВА 5
ГЛАВА 5
Я сидела на подоконнике. Завернулась в плед. Смотрела в окно. И его голос, как заевшая пластинка, звучал в голове: «Я долго жил с ошибкой».
Ошибкой. Ошибкой. Ошибкой.
Пять лет, Громов. Пять лет — ошибка?
А это — тоже ошибка?
***
Третий курс медицинского. Зима. Я шла из библиотеки — конспекты в рюкзаке, шарф до глаз, мысли — о патологической анатомии, о завтрашнем зачёте, о том, что нужно купить молоко и что подруга детства вчера звонила и спрашивала, не появился ли у меня мальчик.
Мальчиков не было. Не потому что не подходили — подходили. Много. Красивые, умные, настойчивые. Цветы, кофе, приглашения в кино. Я отказывала всем. Вежливо. Коротко. Без вариантов. Мне нужно было стать врачом. Мальчики — потом. Сначала — диплом. Потом — ординатура. Потом — пациенты. А мальчики… мальчики подождут.
И тут — рёв мотора.
Такой, от которого стёкла дрожат и голуби срываются с крыш. Мотоцикл — чёрный, тяжёлый, хищный — перегородил тротуар. Прямо передо мной. Нагло, вызывающе, как баррикада.
Парень в кожаной куртке… Широкоплечий, с расстёгнутым воротом. Снял шлем и посмотрел на меня.
Голубые глаза. Цвета неба. Нет — цвета неба в марте, когда облака расходятся и в щель между ними бьёт такой свет, что больно смотреть и невозможно отвести взгляд.
Ямочки на щеках. Тёмные волосы, взъерошенные шлемом. И взгляд — наглый, уверенный, весёлый, такой, каким смотрят люди, которые уже всё решили. За себя. И за тебя тоже.
— Садись, — сказал он. Не «привет, как тебя зовут, не хочешь ли кофе». А — «садись».
— Вы мне дорогу перегородили, — сказала я.
— Специально.
— Уберите мотоцикл.
— Не уберу. Пока не сядешь.
— Я вас не знаю.
— Александр Громов. Теперь знаешь. Садись.
Я обошла мотоцикл. По газону. В снегу. Промочила ботинки. И ушла — не оглядываясь, с прямой спиной, с горящими щеками.
Он поехал за мной. Медленно, рядом, по дороге. Мотор — рычал, как зверь.
— Тебя как зовут? — крикнул он.
— Неважно.