Мы собираем грязную одежду, берём два пластиковых таза и нашу порцию стирального порошка из пыльной подсобки. Затем идём к ближайшему ручью, скрытому за теми самыми деревьями, среди которых прятались заражённые, уничтоженные мной по нашем прибытии. Землю покрывают мягкий мох и папоротники цвета ржавчины. Ручей мирно журчит по каменистому руслу, и мы опускаемся рядом на колени, на мягкие сухие сосновые иголки, готовясь к стирке.
Мы с Моникой долго разговариваем. По её подсчётам, срок около трёх месяцев. Шестерёнки моего измученного разума с почти инстинктивной за годы точностью подсчитывают, что она, должно быть, забеременела в первый же месяц отношений с Альбертом. Зависть и стыд захлёстывают меня в равной мере. Лишь искреннее беспокойство за неё позволяет придать лицу выражение сочувственной беспристрастности. У женщин в семье Моники из поколения в поколение были сложные роды, большинству требовалось кесарево сечение, чтобы благополучно родить. Поэтому перспективы подруги особенно мрачны.
— Когда я узнала, то сразу поняла, что мне конец, — сокрушается она, но глаза у неё сухие, широко раскрытые и ярко блестят от ужаса.
Я бью рубашкой Эйнара о камень, выбивая последние остатки воды и грязи, мокрый шлепок приносит удовлетворение. Пальцы онемели от холода, кончики побелели, кожа сморщилась и размякла.
— Ты ведь не знаешь, что у тебя будут сложности, — пытаюсь утешить Монику, надеясь, что мне удаётся не выдать голосом полное отсутствие уверенности. — Ты намного моложе, чем были твоя мама и сёстры, когда рожали.
Она неохотно кивает, и на лице отражается мой собственный скептицизм.
— К тому же у нас ещё шесть месяцев. Возможно, к тому времени мы сумеем расчистить путь к какой-нибудь больнице. И у нас есть доктор Мартин и доктор Родригес, не говоря уже о Дэйве, Кевине, Джоше и Амите. Когда придёт время, в твоём распоряжении будет огромная медицинская бригада.
Я кладу рубашку в стопку более или менее чистой одежды и беру другую, на этот раз свою, из куда большей грязной кучи.
— Может, я его потеряю, — голос Моники едва слышен. — Может, потеряю сейчас, пока он ещё маленький. О боже, пожалуйста, пусть я его потеряю.
Она краснеет от смятения, и глаза снова наполняются слезами. Я с трудом сглатываю и, не глядя на неё, погружаю рубашку в обжигающе холодную мыльную воду в тазу, держа руки под водой гораздо дольше, чем нужно.
— Прости меня, я знаю, ужасно такое говорить. Ты, наверное, меня ненавидишь. Ты была бы так рада родить ребёнка, даже рискуя умереть, да?
— В твоём возрасте? Ни за что, — тяжело вздыхаю, усиленно моргая, чтобы не дать слезам навернуться на глаза. — И даже когда мы с Петром только начали пытаться. Но теперь, после всего? Не раздумывая.
— А я нет. Я не хочу умирать. Ох, Ренни, почему Бог обременяет меня тем, что для тебя стало бы величайшим даром? Почему? Я знаю, что должна доверять Его замыслу, но хочу понять.
Я туго выкручиваю рубашку, выжимая воду и грязь, костяшки пальцев белеют от усилия.
— Если бог существует, — шиплю я сквозь стиснутые зубы, — то, по-моему, он нас всех ненавидит.
Моника вяло и рассеянно мнёт свою рубашку в мыльной воде, но при этих словах останавливается и смотрит в мою сторону. Замирает, бледнея, кровь мгновенно отливает от лица. Сначала я думаю, что причина в сказанном мной. Но будь это так, она бы стала спорить или перевела разговор на другую тему, как бесчисленное множество раз прежде. И я осознаю две вещи. Во-первых, позади меня кто-то или что-то опасное. Во-вторых, в своей рассеянности я не взяла лук.
Кожу на затылке покалывает, словно от порыва ледяного воздуха, все мышцы тела напрягаются.
— Ну здравствуйте, красотки, — до меня доносится похотливый мужской голос. — Медленно вставайте, обе.
Мы подчиняемся, и, поднимаясь, я оборачиваюсь. Их двое, оба под сорок, коротко стриженные. На них байкерская одежда, сплошь кожаная. На нас направлены охотничьи ружья. Никогда прежде я не была под прицелом, и по мне пробегает волна мрачного возбуждения. Конец всему, такой утешительный и загадочный, — на расстоянии одного движения пальца. Сердце грохочет в ушах, и мне приходится бороться с безумным желанием рассмеяться.
— Ого-о-о! Какая-же-ты-красотка! — восхищённо тянет тот, что чуть выше, пока его взгляд ползёт по моему телу.
Не вполне понимая, что заставляет меня это сделать, я дерзко поднимаю брови, словно хочу попросить его перестать констатировать очевидное. Отстранённо отмечаю, что он говорит по-английски с акцентом. Возможно, голландец или откуда-то из тех краёв.
— И ты будешь моей! Вот же мне повезло!
Он широкоплечий и сильный. И всё же я представляю, как легко Эйнар свернул бы эту короткую пухлую шею за одни только эти слова. Чувствую, как уголки рта трогает неуместная улыбка, как нарастает гордость при мысли о единственном мужчине, который вправе заявлять то, что только что заявил голландец. С этой мыслью связи в моём мозгу наконец начинают работать как следует, и я с опозданием осознаю, что Эйнара здесь нет, спасать нас некому и, проще говоря, нам полный пиздец.