Мы торчим здесь уже почти два часа, прислонившись к противоположным столешницам, сооружаем всё более безумные сочетания сыра с багетом и обсуждаем, видят ли осьминоги сны, страдают ли путешественники во времени от джетлага и как вампиры — чисто теоретически — справляются с ортодонтией.
— Полуночный сыр, — разъясняю я с набитым морбье ртом, — это сыр, который едят после полуночи. Очевидно же.
— А когда он становится утренним сыром?
Я отшатываюсь.
— Звучит отвратительно. Не желаю иметь с этим ничего общего.
Он запрокидывает голову и смеётся — густо, хрипло, раскатисто, и моей магии этот звук очень нравится, большое спасибо. Открывается шея, мягкая кожа на ней.
— Дневной сыр?
— Это просто обычный сыр! — заявляю я, указывая на него серебряным кинжалом. Тем самым, которым мы режем манчего. Забавно держать его рядом с Джоной: клинок начинает светиться.
— Не усложняй. Это у тебя здесь неприличное количество сыра. — Уверена, у меня в глазах уже сердечки. — И вообще еды. Вообще-то, — я обвожу рукой его квартиру, — у тебя так много всего.
Словно из каждого десятилетия с начала двадцатого века он сохранил пять самых важных вещей. Резной дубовый письменный стол, который выглядит старше самого дома, с гладко стёртыми краями столешницы. Тяжёлая чугунная ванна на лапах, где я несколько часов назад принимала душ; теперь к ней приделана корзинка из нержавеющей стали со средствами Le Labo. Изящная лампа в стиле ар-деко тридцатых годов отбрасывает в гостиной мягкий янтарный свет. В шкафчике середины века виниловые пластинки аккуратно расставлены по алфавиту. На каминной полке — газета 1945 года в рамке, раскрытая на победном заголовке. Спичечный коробок семидесятых из давно закрывшегося клуба и MetroCard лежат в хрустальной чаше у двери.
Большая история рядом с маленькими памятными вещицами, тяжёлая мебель рядом с хрупкой бумагой — всё расставлено заботливо, потому что он обустраивал это место почти целое столетие, попутно тихо накапливая до хрена денег.
— Я живу уже довольно давно, Маяри. И застал несколько очень важных событий.
— Я тоже, но у меня в углу квартиры не стоит печатный станок Иоганна Гутенберга.
Ответная улыбка Джоны тёплая, почти пьянящая, восторженная. Будто он и правда наслаждается этим. Нами. Мной.
— Насколько мне известно, его изобрели почти за пятьсот лет до рождения любого из нас.
Я машу рукой.
— Семантика.
Он всё ещё смотрит на меня как на чудесный сюрприз.
— Я люблю собирать вещи, — просто говорит он.
— Копить, — поправляю я. — Как дракон.
— Присваивать, — отвечает он с ухмылкой и подходит чуть ближе. — Как демон.
Я разражаюсь смехом — и что-то меняется.
Его улыбка становится другой: замедляется, заостряется.
Под моей кожей вспыхивает магия, живая; атомы рикошетят друг от друга внутри меня и на поверхности кожи.
— Ого, — выдыхаю я.
Джона слегка склоняет голову, изучая меня так, словно тоже это чувствует.
— Ого, — повторяет он.
Его взгляд спускается по моим ногам, поднимается по обнажённой коже и задерживается там, где заканчивается огромная футболка. Наступает совершенно отчётливый миг, когда он вспоминает: больше на мне ничего нет.
Внизу живота разливается жар.
Ещё одна общая черта, очевидно.
— Что там за неудобную биологическую особенность ты упоминал в столовой? — мурлычу я, потому что деликатность никогда не была моей сильной стороной.
— Думаю, ты и сама знаешь, мелкая дрянь, — и вау, мне это очень, очень нравится. Он медленно проводит языком по нижней губе. — А истребители?
— Может быть, у нас всё ещё сильнее.
Его правая рука дёргается, словно он сознательно остановил себя, прежде чем потянуться ко мне.
— Формально я знаю тебя четыре дня. И три из них ты была без сознания.
— В твоей постели, — напоминаю я.
— В моей постели, — соглашается он; голос становится грубее. — Но всё, что мне о тебе известно: ты чертовски хороша в кожаном комбинезоне…
— В кэтсьюте.
— …в кэтсьюте, — исправляется он, — в твоей душе нет гнили, ты любишь сыр и ты ужасная истребительница демонов.
— Ещё я люблю проваливаться в интернет-норы, — предлагаю я. — Но какая разница? Я чуть не умерла. Давай трахнемся.
Он коротко, удивлённо смеётся. А потом воздух уплотняется; пространство между нами натягивается, как тетива.
— Нравится то, что видишь? — пытаюсь я снова.
Теперь его глаза бесстыдно путешествуют вверх и вниз, скользя по всем важным местам, будто он не может решить, куда смотреть.
— Мне нравится видеть тебя в моей одежде, — признаётся он.
Я цепляюсь пальцами за край футболки и тяну вверх. Хлопок скользит по рёбрам, животу, груди. Он следит за движением с открытым голодом — сдержанным, но несомненным.
— Предпочитаешь увидеть её на полу? — шепчу я и роняю футболку рядом.
Надо отдать ему должное: он не набрасывается сразу.