— Завтра пятнадцатое, коронация, и мы при капитане с утра. Стало быть, шестнадцатого, — решил он.
— Так точно.
Он повернулся к шкиперу.
— Ефим Фадеевич, слышали? — спросил Новицкий.
— Слыхал, — сказал тот, и голос у него сделался другой. — Стало быть, не чахотка?
— Не чахотка.
Шкипер закрыл глаза и полежал так.
— Ну, слава те господи, — сказал он.
Дальше я велел ему сидеть, а не лежать, и дал распоряжения его юнге, который стоял в дверях и таращился.
Велел держать его полусидя, подушки под спину. Есть понемногу, воды не жалеть, но и не заливаться. И ежели станет хуже, ежели посинеет или начнёт хватать воздух ртом, бежать на «Камчатку» в любой час.
Новицкий слушал и не поправлял. А потом мы вышли на палубу. И я, к собственному удивлению, увидел уже нашего юнгу. Ермакова.
Он стоял на пристани, у самых сходней «Святого Николая», и разговаривал с матросом с этого судна.
Разговаривал он не мимоходом.
Я это понял по тому, как они стояли. Близко, вполоборота к воде, и матрос что-то объяснял руками, а Ермаков слушал, наклонив голову.
Потом матрос кивнул, и Ермаков сунул ему что-то в руку. Свёрнутое. Маленькое. Матрос спрятал за пазуху.
Я замер у борта и начал считать. «Святой Николай» идёт с лесом в Лондон, а из Лондона домой, в Архангельск. С ним уходит почта. Ермаков передал матросу свёрток. Стало быть, письмо или деньги, или то и другое.
Кому?
У дворового мальчишки, бежавшего из-под барина, родни нет, а кто есть, тому писать опасно.
Кому — я знал.
Аграфена Ермакова, мещанка ямбургская, за сорок два рубля признавшая чужого мальчишку своим Ильёй. Живая баба с приложенной рукой, двое свидетелей при ней, и всякий из троих может завтра проговориться, продать или просто испугаться. Я это себе представлял и тогда же решил, что живой свидетель хуже покойника.
А нынче выходило, что дело не кончилось той осенью.
Ей платят до сих пор. Иначе незачем ловить попутное судно и совать матросу свёрток за пазуху, когда впереди два года и почты не будет вовсе.
Стало быть, дело на берегу заведено надолго: вдове платят помесячно, и платить будут все два года, покуда его нет. А этот свёрток последний, какой он мог передать своими руками.
И платит не он. Юнге положено казённого жалованья столько, что до Ямбурга и письмо-то не дойдёт.
Платит тот, кому он слово дал. А Илья только относит.
Спрашивать я его не стану. Я уже спрашивал, и он ответил мне «я слово дал», и больше я из него не вытяну ничего.
Он мне не лгал ни разу. Он просто отвечал не на всё, и я это принял.
Ермаков поднял голову и увидел меня. Он смотрел на меня, а я на него, и между нами было саженей десять пристани.
Потом он повернулся и пошёл к нашей шлюпке, не оглянувшись.
***
Новицкий пришёл в лазарет уже в темноте.
Я сидел над своей тетрадью и записывал шкипера, и записывал подробно, потому что шестнадцатого мне надо будет всё это помнить.
Он вошёл, поглядел на Дроздова, который спал, и сел на сундук.
Посидел.
— Андрей Ильич.
— Слушаю, ваше благородие.
— Вы нынче хорошо разобрали.
За три месяца это была первая похвала, сказанная вслух и прямо.
— Благодарю.
— Не за что, — он поглядел на свои руки. — Я вчера там простоял час и не разобрал. Стучал, слушал, а разобрать не мог.
— У вас не было трубки.
— У меня не было трубки, — согласился он. — И не было того, что у вас в голове.
Он помолчал. Я увидел, что он опять считает. Губы у него шевельнулись, раз, другой, и остановились.
— Вершинин, — сказал Новицкий.
— Да?
— Могу ли я задать вам один серьёзный вопрос? — он чуть помолчал, и тут же добавил: — А после доверить вам дело не менее серьёзное.
Глава 8
— Задавайте, ваше благородие, — сказал я.
Штаб-лекарь Новицкий не сразу заговорил.
Он сидел на сундуке, положив руки на колени, и глядел на них. В лазарете было тихо, только Дроздов посапывал за переборкой.
— Могу ли я положиться на вас в том, что до службы не касается никого, кроме меня?
Я три месяца ждал вопросов про известь и про журналы, про юнгу, которого я не дал раздеть. А он спросил про доверие.
— Можете, — сказал я.
— Вы даже не спросили, о чём речь.
— Ежели бы вы хотели, чтоб я спросил, вы бы начали с другого конца.
Новицкий чуть усмехнулся.
— Верно.
Он помолчал ещё.
— Тогда слушайте. У меня сердце.
Я не пошевелился. Это самое трудное в нашем деле. Когда человек говорит тебе такое, он следит за твоим лицом внимательнее, чем за собственными словами. Дёрнешься, и он замолчит.
— Слушаю, — сказал я ровно.
— Перебои, — Новицкий говорил коротко, отрывисто. — Второй год. Сперва изредка, раз в месяц. Нынче почти всякий день.
— Как оно идёт?