Служитель мне не принадлежит. Он казённый человек, приписанный к лазарету по расписанию, и расписание это может переменить шкипер одной подписью. Новицкий станет возражать, если станет, а шкипер посмотрит на него и скажет, что людей не хватает.
И будет прав, потому что людей не хватает всегда.
***
Спал я часа три и встал до побудки.
Прошка уже был на ногах. Он таскал воду с камбуза, напевал что-то себе под нос и, увидев меня, обрадовался.
— Андрей Ильич! А я Дроздова напоил, он нынче сам сел. И дул в кружку, я считал, двадцать раз.
— Хорошо.
— И книжку вашу глядел. Там картинка, где человек лежит, а над ним склянка на верёвке. Это зачем?
— После расскажу.
Он кивнул и понёс ведро дальше.
Я глядел ему в спину и решал.
Сказать ему? Испугается заранее, а поделать ничего не сможет, потому что служитель против шкиперского помощника — ничто. Только изведётся.
Не сказать? Тогда его переведут в один день, и он узнает об этом от боцмана, и решит, что я знал и промолчал.
Я решил молчать. Покуда я не понимаю, что именно Лобанов задумал и когда, говорить нечего. А как пойму, тогда и скажу.
Это было не самое честное решение. Зато самое разумное.
***
Штаб-лекарь Новицкий ждал у трапа в девятом часу.
— Трубку взяли?
— Взял, ваше благородие.
— Ну, идёмте.
Он спускался в шлюпку первым, и я подумал, что за эти месяцы ни разу не видел его на берегу.
То есть видел, конечно, в Копенгагене. Но там он ходил с бароном, по казённой надобности, и я на него не смотрел.
А нынче он сидел напротив меня на банке, глядел на воду и молчал. Впервые за три месяца я сидел с ним лицом к лицу, и между нами не было дела.
Кое-что ещё я понял только теперь. Он ничего не записывает.
Он подписывает. Пишет писарь, подписывает он, а своего листа у него нет.
При этом он знает лазарет наизусть.
Он знает, кто чем болел в июле, что ему давали и на какой день отпустило. Помнит, сколько было хины на первое сентября и сколько корпии извели в шторм. Когда я подаю ему список, он читает его, не заглядывая в свой, и говорит: «Пудова вы пропустили, у него горло».
Я это принимал за въедливость. А в шлюпке поглядел на него и подумал, что это не въедливость.
И вот тут я увидел второе. Он сидел, глядел на воду, и у него шевелились губы.
Не бормотал, а именно шевелил, беззвучно и ровно, как шевелит человек, который что-то считает.
Так считают пульс. Я поглядел на его руки — рук он не держал ни на запястье, ни на груди, и считать ему было нечего.
Я поглядел на воду. Ничего там не было, кроме волн. Потом он перестал.
Спрашивать я ничего не стал.
***
К Маршаллу мы пришли первыми, потому что так распорядился штаб-лекарь.
— Долг прежде дела, — сказал он. — Вас звали, стало быть, идём.
Дверь открыла Мэри.
Она поглядела на меня, потом на Новицкого, и я увидел, как она сообразила, кто это, и выпрямилась.
— Мистер Вершинин, — по-русски проговорила она. — Отец ждёт.
Кемпа держали в задней комнате, на кровати у окна.
Он был живой и был в сознании, и первое, что я сделал, войдя, это поглядел на его лицо, а не на ногу. Лицо было нормального цвета. Губы розовые, глаза ясные, испарина на лбу небольшая.
Жара нет. Или почти нет.
— Как спал? — спросил я, и Мэри перевела.
Кемп что-то ответил и даже усмехнулся.
— Он говорит, плохо, потому что ему не дали согнуть ногу.
— Правильно не дали.
Мэри развернула повязку, и я поглядел на культю.
Шов держал, я это увидел сразу. Края красные, но краснота шла ровной полосой, а языками не расползалась. Отёк небольшой. Гноя не было, а то, что вышло на повязку, было жидким и светлым.
Я нагнулся и понюхал. Пахло раной, и только раной.
— Хорошо, — сказал я. — Очень хорошо.
Мэри стояла рядом с листом в руках.
— Мы его на живот клали, — сказала она. — Со вчерашнего дня, как вы велели. Четверть часа. Он ругался.
— И правильно ругался. Ему больно.
— А после сам попросил ещё.
Я поглядел на неё.
— Отчего?
— Оттого что после этого нога меньше тянет, — она чуть улыбнулась. — Он сам заметил. Я ему ничего не говорила.
Дальше мы перевязывали вдвоём, и я поймал себя на том, что не командую.
Со Скородумовым мы вечно друг другу отдаём команды. С Прошкой командую. Даже с Новицким, когда мы работаем вместе, я говорю, что подать, и он отвечает на мою просьбу.
А тут я протянул руку, и она уже держала бинт. Она поглядела, как я кладу первый тур, и второй положила сама, и положила правильно, с натяжением, ровно.
— Не так туго, — сказал я.
— Отчего?
— Оттого что отёк ещё будет. Ежели туго, ей станет некуда деться, и повязка врежется.
Она ослабила.
Наши руки один раз сошлись на бинте, и я это заметил.
— Мистер Вершинин.
— Да?
— Вы всегда объясняете, отчего разное с человеком происходит, — она не поднимала глаз от повязки. — Отец говорит, что делать. А вы говорите, отчего.
Я подумал.