К Аникееву я ушёл сразу после обеда, и это был мой последний съезд на берег.
Купца я застал во дворе. Он стоял и распоряжался погрузкой; стоял сам, ни на что не опираясь, и голос у него был такой, что грузчики шевелились втрое живее.
— А, лекарь! — Он обернулся и пошёл ко мне навстречу. — Прощаться?
— Прощаться, Пров Данилович.
— Ну пойдём.
Мы сели в той самой комнате, где я его смотрел в первый раз. Только теперь в ней было прохладно, окно стояло открытым, и на столике вместо двух жбанов с квасом стоял один кувшин с водой.
Я осмотрел его в последний раз.
Кожа стала живая. Расчёсов на голенях нет. Стопы тёплые, чувствительность в них есть, я проверил тупым концом зонда в пяти местах. Чирьев нет ни одного. Вес встал и держится.
— Ну?
— Хорошо, Пров Данилович. Я вам, честно скажу, такого за две недели не обещал.
— То-то же, — он был доволен, как ребёнок. — Я уж и приказчику велел, чтоб в лавке моего не покупали. Ни пряников, ни кренделей, ничего. У меня теперь в доме ничего сладкого нет, хоть шаром покати.
— И правильно.
— Только вот что, лекарь, — он поставил кружку. — Ты мне два года будешь нужен, а ты уплываешь. К кому мне идти?
Об этом я подумал заранее.
— Я вам всё написал. — Я вытащил свёрнутые листы. — Тут по порядку: что есть, чего не есть, как ноги смотреть, что делать, ежели чирей вскочит. Написано просто, чтоб и приказчик прочёл.
— А лекарь?
— А лекаря я вам назову одного, и вы к нему ходите. Аптекарь на Господской улице, немец, Карл Иванович. Человек он честный, и, что важнее, он вам не станет ничего выдумывать. Я с ним говорил и оставил ему бумагу.
Аникеев взял листы и стал разбирать, шевеля губами.
И тут я решился на то, ради чего и сел.
— Пров Данилович, я вам ещё одно скажу. И скажу честно, чтоб потом не вышло недоразумения.
— Ну?
— Я вам в первый раз запретил кашу вовсе. Помните?
— Помню. Ты сказал: кашу долой.
— Так вот. Я вам тогда солгал наполовину.
Купец медленно поднял голову.
— Это как?
— А вот так. Есть вам кашу можно. Не всякую и не всякий день, а можно. Я вам запретил вовсе потому, что человеку, который начинает лечиться, нельзя давать сложных правил. Он их непременно перепутает и станет есть то, что ему нравится, а вам это стоило бы ноги.
Аникеев поглядел на меня, крякнул и вдруг засмеялся.
— Ах ты. Ну ловок, ловок.
— Виноват.
— Да чего там виноват. Я б на твоём месте так же сделал, — он вытер глаза. — Ну говори теперь, коли можно.
И я стал объяснять, а он слушал так внимательно, как слушают только те, кому это вправду нужно.
— Крупа крупе рознь, Пров Данилович. Чем зерно целее и грубее, тем от него меньше вреда. Ячмень цельный, гречка, овёс нераздавленный — вот это ещё куда ни шло. А чем крупа белее, мельче и разваристее, тем хуже. Манная размазня, рис белый, кисель на крахмале — это вам вроде сахара, только виду не подаёт.
— Отчего же так?
Тут мне надо было объяснить понятно, теми словами, какие он знает.
— Оттого, что грубое зерно тело разбирает долго, и сладкое из него сочится помалу, а тело успевает с ним справляться. А белую размазню оно разбирает вмиг, и сладкое ударяет разом, как ежели бы вы мёду ложку съели.
— Гляди ты, — сказал купец. — А я-то думал: каша и каша.
— И вот ещё три правила, запомните их.
— Говори.
— Первое: никогда не ешьте кашу одну. Всегда с маслом, со сметаной или с мясом. Жирное и мясное тело разбирает медленно, и оно придерживает сладкое, будто уздой.
— Ишь.
— Второе: мера малая. Полмиски, не больше, и один раз в день. И лучше поутру, а не на ночь, потому что днём вы ходите и работаете, а ночью лежите.
— Третье?
— А вот оно самое важное, — я поглядел ему в глаза. — Пробуйте на себе. Поели каши — глядите два дня. Ежели жажда не вернулась, ночью встаёте раз и голова ясная, значит, вам такая каша идёт. А ежели опять потянуло к воде, значит, не идёт, и эту крупу долой навсегда.
Аникеев сидел и качал головой.
— Хитро у тебя всё. Не как у прочих.
— Оттого, что у прочих одно средство на всех, а у вас болезнь ваша собственная. И мерка к ней ваша.
Он проводил меня до самых ворот.
— Слушай, лекарь. Ты через два года-то воротишься?
— Должен.
— Вот и ворочайся, — он вдруг взял меня за плечо. — Я тебя, знаешь, ждать буду. Не для лечения даже. Так, поговорить.
— Пров Данилович, вы меня переживёте, ежели правил держаться станете.
— Типун тебе на язык.
Он постоял, помолчал и сказал уже совсем другим голосом:
— Ты, главное, живой оттуда приди. Слышишь?
***
Вечер двадцать пятого августа вышел суетливый и очень длинный.
С берега везли последнее. Уходила последняя почта, и вся команда писала или диктовала, а грамотных на шлюпе мало, и потому мы с Прошкой и обоими гардемаринами Лутковскими писали до темноты за всех подряд.