И вот тут мне надо было бы объяснить ему, что от поветрия защищает вымытый настил, кипячёная вода и то, что мы будем мыть руки известью, а не то, что палубу окропили.
Я открыл рот и ничего не сказал.
Толку от такого объяснения я бы не добился никакого, а вреда вышло бы много. Человек, который верит, что беда отведена, работает спокойно и спит крепко. Человек, у которого веру отняли, а взамен дали известь, работать станет хуже.
Да и кто из нас двоих прав, покажут только два года.
— Теперь не будет, — сказал я. — Только настил всё равно мой раствором, как учил.
— Дык обязательно!
А после я затворил дверь, разложил инструмент на чистом полотне и перетёр каждую вещь винным спиртом из аптечного шкафа. Молча.
Икону я разглядел уже после, когда все разошлись.
Я нашёл её в кормовой части, в застеклённом киоте, и перед ней теплилась лампада. Николай Чудотворец, тёмный от старого лака, с поднятой рукой.
Возле киота стоял пожилой квартирмейстер Михеев и что-то поправлял.
— За лампадой ходите? — спросил я.
— Хожу, Андрей Ильич. Мне поручено. — Он обернулся. — Виноват, господин подлекарь.
— Ничего. И как, трудное дело?
— Дык самое трудное и есть. — Михеев поглядел на огонёк. — Она гаснуть не должна. Ни в шторм, ни в качку, никогда. У нас на «Диане» она раз потухла, в первые дни, так весь корабль ходил чёрный. И ведь вправду после худо вышло.
— Отчего же худо?
— Дык арестовали нас у мыса, и год с лишним мы там простояли.
Я поглядел на лампаду и не стал объяснять, от чего именно случился арест «Дианы».
Вместо этого я спросил другое.
— А масла на два года хватит?
Михеев уставился на меня, будто я сказал что-то неприличное.
— А ведь и правда, — сказал он растерянно. — Я, ваше благородие, о том и не думал.
— Так подумайте нынче, покуда мы у берега. Потому что ежели она погаснет оттого, что масло кончилось, а не оттого, что беда, это, я полагаю, будет вдвое обиднее.
Квартирмейстер постоял и вдруг сорвался с места.
— Пойду к шкиперу!
Я поглядел ему вслед и подумал, что вот так с этим веком и надо. Не спорить, а достраивать.
***
Снялись мы ближе к восьми утра.
Погода стояла славная. Ветер шёл ровный, от норд-веста, и солнца на рейде было столько, что вода слепила мне глаза.
Место мне было у грот-мачты, где велено стоять и не мешать. Оттуда я и глядел.
— Свистать всех наверх!
По палубе прошло движение, и шлюп ожил. Люди побежали по вантам, и побежали так, что я опять не успевал следить. Загремел шпиль.
И вот тут я заметил, что вокруг сделалось тихо.
Кричали-то как раз изрядно. Тихо мне показалось оттого, что все, кто не был занят делом, смотрели в одно место.
Смотрели на канат.
Я не понимал, в чём дело, покуда рядом не оказался Наумшин.
— Глядят, — шепнул он.
— Что глядят?
— Как пойдёт. Ежели канат чисто выберут и якорь чистый выйдет, стало быть, море отпускает. А ежели заест или канат перетрётся, тогда…
Он не договорил.
Шпиль щёлкал. Канат шёл из воды тяжёлый и чёрный, а матросы ходили по кругу у меня перед глазами, налегая грудью на вымбовки.
И он вышел чисто.
Якорь вышел из воды весь в бурой донной дряни. С него текло, и висел на нём кусок водоросли. Боцман заорал, кто-то ещё заорал, и по всей палубе разом отпустило.
— Слава те, — сказал Наумшин и перекрестился.
Наверху захлопали.
Паруса развернулись, набрали ветер, и «Камчатка» пошла.
***
Кронштадт стал отодвигаться.
Я смотрел, как он уходит, и было это совсем не то, что при пробном выходе.
Тогда мы вышли и вернулись. А нынче мы уходили насовсем, и всё, что оставалось на этом берегу, оставалось на два года.
Аптекарь на Господской улице. Кузнец с верфи, чью ногу я вскрывал. Аникеев со своими складами и со своей сахарной болезнью. Каморка при кузнечной артели, где я принимал больных две недели и где узнал про спину Ермакова.
И где-то там, за слободой у ручья, изба Устиньи.
Про неё я вспомнил не сам.
— Вашбродь, — сказал Дроздов, оказавшийся у борта рядом со мной. — Гляньте-ка.
Он показывал на берег.
Народу я разглядел изрядно, потому что на выход кругосветной экспедиции собирается полгорода. Стояли у стенки и на бастионе, махали шапками.
А поодаль от всех, на самом краю, стояла тёмная фигура.
Далеко, и лица мне было не разобрать. Женщина в тёмном платке, и стояла она совсем иначе, чем провожающие. Те машут шапками. А эта просто стояла и смотрела.
— Она, — сказал Дроздов.
— Кто она?
— Устинья. Бабка та. Я её платок знаю.
Я вгляделся, но берег уже отходил, и разобрать было нельзя ничего.
— Мало ли баб в платках, Семён.
— Она это, вашбродь, — он не отрывал глаз. — Вы ей тогда сказали, чтоб она нашим не гадала. А она вон пришла. Глядит.
— Ну и пусть глядит.
— А ежели она нас проклясть пришла?