Пили за шлюп. Пили за капитана. Пили за тех, кто воротится, и это была единственная минута за весь вечер, когда стало тихо. Потом за баб, потом за Кронштадт, потом за что-то ещё, чего я уже не разобрал.
Я выпил две чарки и больше не стал, и никто на меня за это не наседал, потому что с лекаря спрос особый.
Дроздов подсел ко мне часа через полтора.
— Вашбродь.
— Что, Семён?
— А я денег не спустил, — сказал он тихо. — У меня матери отсылать надо. Я, стало быть, с деньгами иду.
Он поглядел на меня с надеждой, и я понял, чего он ждёт.
— И правильно делаешь.
— Правда?
— Верное слово. — Я поставил кружку. — Деньги матери отослать — это не долг берегу, а правильное дело. Кто говорит, что деньги на дно тянут, тот о матери твоей не подумал.
Дроздов посидел, переваривая.
— Вашбродь, а вы в приметы верите?
Вопрос был хороший, и врать на него не следовало.
— Не верю, — сказал я. — А в то, что человеку легче идти, когда за спиной ничего не висит, верю крепко. И вот в этом ваши приметы правы.
— Мудрёно.
— Проще некуда. Ты матери отослал?
— Послал. Нынче с почтой.
— Ну вот. Стало быть, за спиной у тебя чисто, и никакая старуха тебе не страшна.
Он вздрогнул.
— Какая старуха?
Кажется, он и забыл, что мне про неё рассказывал.
— Никакая. Спи спокойно, Семён.
Наумшин довёл меня до шлюпки под утро.
Довёл молча, и я всю дорогу гадал, скажет он что-нибудь или нет.
— Господин подлекарь.
— Слушаю.
— Вы там пили мало.
— Мало.
— И правильно. — Он поглядел на воду. — Только вы, ежели что, к нам приходите. Не по лекарскому делу, а так.
— Приду.
— Ну и ладно.
Больше он ничего не сказал, и попрощались мы кивком.
А я сидел в шлюпке, и мне было хорошо, чего я, признаться, за собой давно не помнил.
Долг берегу, значит. Ну что ж. Я его отдал ещё несколько дней назад, и отдал по всей форме, с распиской и при свидетеле. И долг мой был Евграфу Саввичу.
Теперь можно и выходить.
***
Духовенство прибыло рано утром. Спал я часа полтора, и голова у меня была лёгкая и пустая, как после дежурства.
Их было трое. Старший, отец Гавриил, оказался немолодым священником с широким красным лицом и с голосом такой силы, что молебен слышала вся гавань.
Команду построили на верхней палубе. Офицеры стали справа, нижние чины по местам, и начали. Я встал в своём углу, при Новицком и Скородумове. И смотрел на всё это во все глаза.
Не оттого, что я такой уж набожный. За пятьдесят с лишним лет прошлой жизни я в церкви бывал считаные разы, и то по чужим поводам. А оттого, что передо мной делалось то, чего я никогда не видел и больше не увижу.
Служили молебен о путешествующих по водам.
Молитва эта старая, и слова в ней такие, что их не выдумаешь. О плавающих. О тех, кто в море. О сохранении от бури. От потопления и от всякой напасти. Я слушал и не пропускал ни слова.
Сто тридцать человек стояли передо мной и слушали, и стояли совсем иначе, чем на смотру.
Тут не было ни одного равнодушного. Все стояли одинаково серьёзно: и молодые из последнего набора, и старики вроде Евдокимова, обошедшего уже полсвета, и Наумшин с его окаменевшим лицом, и Фёдоров, опиравшийся на самодельный костыль.
Все они нынче уйдут туда, откуда возвращаются не все. И все они это знают лучше меня.
Потом стали святить.
Отец Гавриил пошёл по палубе с кропилом, и за ним двинулись остальные. Окропили шканцы и штурвал. Потом дошли до компаса, и я заметил, как рулевой при этом наклонил голову.
Потом спустились вниз.
К лазарету я сбежал по трапу вперёд них, потому что мне вдруг очень захотелось быть там, когда это случится.
Отец Гавриил вошёл, пригнувшись, оглядел моё хозяйство и стал кропить.
Он окропил обе койки: и ту, где лежал Чекрыгин, и пустую. Окропил аптечный шкаф. Окропил стол, где я разбирал и считал инструмент перед выходом, и я увидел, как капли легли на разложенное полотно.
Ланцеты. Зонды. Пила.
И я смотрел, как святой водой кропят то, чем я буду резать людей, и в голове у меня было пусто и тихо.
Он окропил Новицкого, потом Скородумова и что-то им тихо сказал.
— Господин подлекарь, — сказал отец Гавриил, оборачиваясь. — Подойдите.
Я подошёл, и он окропил меня.
— Вам тут более всех потребуется, — сказал он вдруг совершенно обыкновенным голосом, тихо. — Вы уж не серчайте, что я к вам особо. Лекарские люди на корабле после капитана первые.
— Не серчаю, батюшка.
— Ну и с Богом.
Он вышел, а я остался стоять посреди мокрого лазарета.
За спиной кто-то шумно выдохнул. Я обернулся и увидел Прошку, который стоял в дверях и крестился.
— Ну вот, — сказал он с невероятным облегчением. — Теперь и поветрия не будет.