«Ют» — кормовая часть верхней палубы, место для офицеров, откуда они ведут наблюдение. А сам этот парень — мичман. Первый офицерский чин во флоте. В девятнадцатом веке это вчерашние гардемарины, мальчишки, которые уже несут огромную ответственность за вахту и команду, но ещё не успели обрасти спесью и суровым капитанским цинизмом. Проще говоря — интерны от морской службы. Любопытные, дерзкие и готовые совать нос во всё необычное.
— Батюшка мой уездным лекарем служил, — ответил я с поклоном. — Под Тверью. Мужики там с крыш да с лошадей падают исправно, я при батюшке с малолетства к костям приучен. А в академии оно… по книжной части вышло, ваше благородие, тут не соврали.
— Занятно. — Мичман поглядел на мои руки с откровенным интересом, безо всякой брезгливости. — А в госпитале, сказывали, вы при ампутации сомлели. Как же так выходит, при костях тверды, а при ноже нет?
Вопрос был задан прямо в лоб. Врать я не стал, полуправда держится дольше лжи.
— Сам дивлюсь, ваше благородие. С той поры многое передумал. Может, и голову себе для того разбил, чтобы дурь вышла!
Он рассмеялся, легко и звонко, ничуть не по-начальственному.
— Литке, Фёдор Петрович, — вдруг представился мичман. — Стало быть, практика прежде теории? Нынче вы это доказали. Поправляйтесь, Вершинин.
И он ушёл от меня лёгкой походкой.
Литке. Я проводил его взглядом. Фёдор Литке, будущий адмирал, будущий глава Географического общества, человек, чьим именем назовут и мыс, и залив, и ледокол. А пока что это просто любопытный мичман девятнадцати лет.
Так, ответ про моего отца его в принципе устроил. Правда, ответ этот родился в моей голове раньше, чем я успел его обдумать. Вместе с тем я не знал, правда ли отец Вершинина был лекарем. Память об том молчала, и ежели это окажется не так — придётся снова выкручиваться. Но пока что всё прошло ровно.
Но спрашивать меня явно будут и дальше, и люди позлее, чем Литке. Батюшкой я прикрою умение рук. А вот чем прикрыть знание про заразу и про чистоту, когда до него дойдёт, я пока не придумал.
Всему своё время! Разберусь и с этой бедой.
***
Разбор мне устроили тем же вечером.
Иван Иванович сидел в лазарете за откидным столиком при двух свечах и писал. Прошка стоял у переборки и одними глазами показывал мне на дверь. Дескать, бегите, покуда целы. Бежать я не стал, разумеется.
— А, Вершинин, — лекарь даже головы не поднял. — Кстати пожаловали. Я тут дополнение к бумаге сочиняю. Извольте послушать, оцените слог, вы ведь у нас по книжной части.
Он отложил перо и прочёл с выражением, смакуя обороты.
— «Сверх прежде изложенного, подлекарь Вершинин сего числа, пренебрегши прямым моим запрещением, самовольно приступил к лечению больного матроса Фёдорова, прикрываясь переноскою оного». — Он поднял глаза. — Ну как? Точно ли изложено?
— Точно, Иван Иванович.
— Рад, что не спорите, — он присыпал лист песком, стряхнул. — Теперь о больном. К Фёдорову не подходить ни на шаг. Лечить его стану сам. Перевязки с бальзамною мазью дважды в день. Поутру отворю кровь, дабы отвести воспаление от раны.
Внешне я не выказал ни одной эмоции. Но внутри эмоции бушевали.
Мазь из сундука, которой здесь мажут всё подряд, ляжет прямо на открытую рану. Кровь пустят человеку, который и так её потерял. Каждое назначение по отдельности вредно, вместе они добьют парня вернее той самой бочки. И возразить я не мог. Любое моё слово легло бы третьей строкой в ту самую бумагу. И подшили бы её уже завтра.
— Дозвольте идти? — спросил я.
— Ступайте, — лекарь снова взялся за перо и уже в спину мне добавил. — А за Фёдорова не тревожьтесь, Вершинин. Три дня отсчитываю я сам. И нога эта, и вы при ней… поглядим, что раньше загниёт.
Я вышел, притворил дверь и постоял в тёмном коридорчике. Из-за парусиновой занавески сипло дышал Фёдоров, и я слушал его дыхание, как слушал когда-то мониторы из ординаторской. Ровное.
Задача складывалась изящная, любой из моих учителей оценил бы. Больного у меня отняли. Лечение ему прописали такое, что убьёт вернее болезни. Сроку три дня, а по истечении его ждёт пила. Значит, лечить Фёдорова я стану ночами, тайно, чужими руками.
Руки звались Прошкой.
***
До ночи оставалось время, и я потратил его на ревизию собственного имущества. Врач обязан знать свой инструмент, даже если он достался от предыдущего владельца тела.
Сундучок мой, кованый, с висячим замочком, стоял под койкой, а ключ сыскался в кармане. Я откинул крышку и начал опись своего имущества.
Сверху лежало бельё, штопаное, но чистое. Под ним книги, и на книгах я остановился надолго. Анатомический атлас, зачитанный до бахромы, и поля сплошь исписаны мелким старательным почерком. Выписки, вопросы к самому себе на полях. Лекарский учебник с закладками. Тетрадь конспектов, почерк тот же, ровный, прилежный.
Между страниц учебника лежало письмо, истёртое на сгибах до дыр. Я развернул его не сразу, ведь оно было не моё. Но всё-таки решил прочесть. Почерк крупный, стариковский, с нажимом. «Молись, Андрюша, и рук не жалей, из жалости к себе лекаря не выходит. А выйдешь в лекари, помни, с кого спрос». Ниже дата пятилетней давности и подпись. Отец, Илья Вершинин.