По аттестации начальства. Моё начальство здесь это Иван Иванович Завалишин. Человек, который меня не жалует настолько, что об этом судачит даже прислуга.
Вот и цена того обморока. Моя будущая степень, выход из нижних чинов, вся здешняя карьера упирается в подпись человека, которому я противен. Хорошенькое наследство мне досталось, ничего не скажешь!
***
Иван Иванович пожаловал после полудня, и я услышал его раньше, чем увидел.
— …а ежели простыни опять сырые, я тебя, братец, самого в котёл заместо белья засуну! — прогремело за переборкой, и в лазарет вошёл сухой человек лет пятидесяти в тёмном форменном сюртуке.
Я невольно принялся его осматривать. Кожа землистая, веки набрякшие, белки с желтизной. На пальцах правой руки бурые табачные пятна. Печень пошаливает, сон дурной, и характер судя по всему тоже не сахар.
— Очнулись, — сказал он вместо приветствия. — Извольте сесть, Вершинин. Осмотрю.
Осматривал он по всем правилам своего века, и я следил за этим с жадным любопытством. Пальцы легли на моё запястье, глаза на песочные часы из сундучка. Пульс он считал долго, шевеля губами. Потом оттянул мне веки, по очереди, поворачивая моё лицо к свече. Велел показать язык. Ощупал затылок, шишку помял так, что у меня искры посыпались из глаз.
— Не вертитесь.
Работал он уверенно. Это была совершенно чужая для меня медицинская школа, но действовал явно по алгоритму. Пульс, зрачки, язык, затылок. Я ловил каждое его движение, выжимая всё по максимуму.
— Кость черепа цела, — заключил он наконец. — В голове, полагаю, сотрясение. Посему назначаю покой и диету. И кровь отворим, дабы отвести дурные соки от головы. Прохор! Ланцет и тазик!
Вот и реалии медицины этого века.
Кровопускание. Любимый ответ здешней медицины на всё подряд, от горячки до меланхолии. Сотрясению оно не поможет никак, зато ослабленное тело подкосит наверняка. Только заявить такое вслух я не мог. Подлекарь, поучающий лекаря, это скандал. Подлекарь-недоучка, поучающий лекаря, это готовая строка в любую бумагу против меня.
— Иван Иванович, — я постарался, чтобы голос звучал слабо, и притворяться почти не пришлось. — Покорнейше прошу, увольте от кровопускания. Я после падения и без того слаб, боюсь, не снесу. Дурнота отступает. Ещё день полежу и подымусь.
Лекарь замер и посмотрел на меня долгим взглядом. За переборкой уже гремел тазиком Прошка.
— Вот как, — медленно проговорил он. — Стало быть, учёный подлекарь нынче сам себе делает назначения! И мои ещё отменяет!
— Никак нет. Только прошу снисхождения к слабости, — решил выкрутиться я.
Он помолчал, некоторое время смотрел на меня. Потом махнул Прошке, чтобы ничего не нёс.
— Извольте. Раз уж охота вам ходить с дурными соками, ходите! — он поднялся с сундука. — В академии нынче, я гляжу, многому учат… Одной бестолковой ерунде! С трапов падать учат. Старшим перечить учат. Одному не учат. Делу нашему медицинскому!
Из этой фразы я сделал ещё один вывод. Злость в нём сидела давняя, устоявшаяся, вовсе даже не про сегодняшний отказ от кровопускания. Одним обмороком при ампутации такую злость не объяснить, тут есть что-то ещё.
Что ж, разберёмся.
— К службе вы покамест не годны, — сказал лекарь уже от двери. — Посему запомните. К больным не подходить. Лекарств и инструмента не касаться. За аптечный сундук отвечает отныне Прохор. Выздоравливайте, Вершинин. Не торопясь.
Дверь закрылась. Последние два слова он произнёс с такой интонацией, что перевода мне не потребовалось.
Это означало «Лучше бы ты, голубчик, не выздоравливал вовсе».
Через минуту в дверь просунулся Прошка с круглыми глазами.
— Андрей Ильич… — зашептал он, оглядываясь на переборку. — Вы только не сказывайте, что я болтал. Поговаривают на корабле, мол, Иван Иванович на вас бумагу подал, рапорт. Чтоб вас до похода списать и другого помощника взять. Он уже и кандидата присмотрел, Владимир Скородумов величать вроде. Он и в прошлом плавании на «Диане» с капитаном ходил. Ждут, что капитан решит…
Великолепно. Я вновь лёг на койку и уставился в потолок.
Меня хотят списать до выхода в море, и назначить нового подлекаря. Решение теперь за капитаном, небезызвестным Головниным.
***
К вечеру того же дня я всё-таки смог выбраться наверх, на пробу. Прошка страховал меня на трапе, смешно растопырив руки.
Палуба встретила меня светом и ветром, и я на секунду зажмурился после лазаретного сумрака. Затем глаза постепенно привыкли, и я осмотрелся.
Надо мной уходили в небо три мачты, перетянутые паутиной снастей, и по паутине ползали люди. На такой высоте они казались совсем крошечными. Кругом лежал рейд, серая балтийская вода, и на ней стояли корабли под андреевскими флагами. Пахло смолой, пенькой и морем.
Так вот ты какой, девятнадцатый век…