А ведь моряком я не был ни единого дня. Качку я знал по речному парому, море видал с берега. Как поведёт себя в океане этот молодой организм, я не знал. Морского дела не знаю вовсе, только кое-что помню из книг. Страшно? Я прислушался к себе. Пожалуй, нет. Медицину я знаю, знания из прошлой жизни сохранились. Болеют люди одинаково на любой широте и в любом веке. Значит, справлюсь.
— …Фердинанд к отходу поспеет, — долетел до меня голос Литке, и я понял, что прослушал начало. — Врангель то бишь, приятель мой, тоже мичманом идёт. И волонтёр с нами будет, Матюшкин, из лицейских. Стихи пишет. Сказывают, ему сам Пушкин товарищ. Я читал кое-что из стихов Пушкина. Его восходящей звездой нынче считают.
Врангель, Матюшкин. Все эти фамилии были мне знакомы. Мальчишки, чьими именами в будущем назовут моря и мысы. А пока что я буду проверять у них пульс и лечить от морских болезней.
Пушкин, надо же! В тысяча восемьсот пятнадцатом году после чтения «Воспоминаний в Царском Селе» перед Державиным он действительно был признан «восходящей звездой». Так что его имя уже кое-что значит для людей читающих.
— Богатый у нас корабль на людей, — сказал я вслух чистую правду.
— То-то же! — просиял Литке и вдруг глянул на меня искоса с любопытством. — Вершинин, а правду сказывают, вы Фёдорову кость на место через рубаху вправили? Одним разом?
Снова он про этот случай и снова честный, открытый вопрос. Слух, выходит, гуляет уже и по офицерским каютам, обрастая подробностями.
— Ногу к доске прихватывал, только и всего, — сказал я. — Кость сама встала, так бывает.
— Жаль, — вздохнул он совершенно по-мальчишески. — Красивее сказывали.
— Что ж, занятно было поглядеть, — проговорил я. — Пойду, пожалуй. Спасибо, что показали.
— Ступайте, Вершинин. Заходите ещё, когда время будет.
Я поклонился, неглубоко, как младший старшему, но без подобострастия, сделал шаг назад, развернулся и вышел в узкий коридор.
На палубе стояли ранние сумерки. От воды тянуло холодом, и я задержался у борта. Огни Кронштадта дрожали на рейде. Где-то там, среди этих огней, ждал завтрашнего вечера человек, купивший моего предшественника. Ну и пусть ждёт. У меня до следующего вечера были ещё сутки.
***
Ночью меня разбудил Прошка. Тряс за плечо и шептал в самое ухо.
— Андрей Ильич… Андрей Ильич, беда. Фёдоров горит. Я водицы подал, а он мне про сваты какие-то, про овин… Не в себе он!
Склянки недавно отбили середину ночи, вокруг было темно. Я сел, и голова сразу же начала работать. Горит. Вот оно, то самое слово, которого я боялся эти двое суток.
В лазарете при одной свече я первым делом просто посмотрел на больного. Лицо красное, губы ссохлись, дышал он часто и мелко. Фёдоров водил глазами по потолку и бормотал про сваты да про какую-то Настёну. Жар сильный, на глаз за тридцать девять градусов. В прошлой жизни я бы сунул ему градусник и через минуту знал бы цифру. Здесь термометры уже придумали, только на шлюпе их нет и не будет. Мерить придётся ладонью.
Так, думай, Вершинин. До капитанского осмотра оставались сутки с небольшим, но до утреннего обхода куда меньше. Придёт Иван Иванович, положит ладонь на этот лоб, и никакого полудня ждать не станут. Жар при свежей ране для здешней школы один ответ имеет — антонов огонь и пила. Мне мало было вылечить парня, нужно ещё и убрать жар.
— Свети, — сказал я Прошке. — И разматывай ногу. Руки мыл?
— Мыл, с золой, как учено! — обиделся он.
Повязка сошла. Я наклонился к ране вплотную и повёл носом. Дурного запаха нет, края раны спокойные, отёк противу вчерашнего не вырос, дурной черноты нет. Я тронул пальцами стопу. Она была тёплой, пульс ровный. Нога заживала, гангрены здесь не было и близко.
Откуда же тогда жар? Я приложил ухо к его груди, послушал справа и слева. Дыхание жёсткое, но чистое, хрипов нет. Живот мягкий. Я оттянул ему веко, поднёс свечу, велел Прошке подержать голову и заглянул в горло. Вот оно что. Зев был красным, с набухшими миндалинами.
— Прошка, — спросил я, не оборачиваясь. — Фёдорова до бочки, днём, не знобило?
— Дык знобило, вашбродь! — зашептал он с готовностью. — Сказывал, у борта его окатило с утра. Он весь день в мокром простоял, продрог. Я ему ещё говорю, поди переоденься…
Вот и вся загадка. Фёдоров простыл ещё до этой истории с бочкой, вот на третий день и началась температура. Обычная простуда. В моём веке это легко бы вылечилось за неделю. Только здесь это была не просто болезнь, а повод, чтобы отрезать ногу.
— Слушай меня, — я повернулся к Прошке. — Нога у него чистая, жар этот от простуды. Наше дело — до утра жар сломать. Неси хлебного вина и воды тёплой. У кашевара с вечера в котле оставалась.
— Уже нацедил! — Прошка мотнул головой в угол, и я разглядел там ведёрко, прикрытое доской. — С вечера ещё, как вы учили, про запас.
Я поглядел на него. Впервые он сделал то, что нужно раньше моей команды. И это был хороший признак, так и получаются хорошие фельдшеры.
— Молодец, — сказал я, и тот залился краской.