Дальше пошел пешком, обращая внимание на все большие несоответствия.
К примеру, гастроном на углу. Здание с высокими витринами и вкусным запахом, который не спутаешь: молоко, бумага и что-то копченое. Я зашел.
Хлеб стоил двадцать пять копеек. Молоко разливали в бидоны. Продавщица в накрахмаленной наколке щелкала на счетах так, что любой калькулятор сгорел бы со стыда. Очередь не толпилась, никто никого не давил.
Я вышел, ничего не купив, и у входа взял из автомата стакан газировки с сиропом за три копейки. Брызги от лопающихся пузырьков ударили в нос, как в детстве.
Из открытого окна кафе через улицу играла музыка. Хорошо поставленный мужской голос пел что-то про белый теплоход и про то, что осень еще нескоро. Я поймал себя на том, что пальцами по стакану подбираю аккорды, песня была простая, складная и незнакомая. Мог бы сыграть, но никогда ее не слышал.
Допив газировку, я поставил стакан обратно на решетку автомата донышком вверх, как полагается.
У кинотеатра «Чайка» висела афиша на весь щит: оранжевые облака, серебристый корабль входит в них носом, и огромными буквами выведено: «УТРО ВЕНЕРЫ». Ниже помельче: «сеансы 12:00, 15:00, 18:00». У афиши спорили двое пацанов лет двенадцати.
— А батя говорит, на Венере жарища и кислотные облака, — заявил один.
— Так это ж кино-о-о… — протянул второй. — Я третий раз пойду.
В моем две тысячи третьем снимали кино про другое, и Венерой там не пахло. Все больше про бандитов, зэков и ментов.
Постояв у афиши, я достал из кармана шоколадку и съел ее, глядя на серебристый корабль. «Аленка» была на вкус точно такая, как в детстве. Вторая шоколадка осталась в кармане. Я ее не тронул. Почему — объяснить не мог, но даже разворачивать не стал.
Возле рынка, у длинного ряда с черешней и зеленью, стояла желтая «Волга» с шашечками на борту. Таксист, дядька в кепке, протирал тряпкой боковое зеркало. У лобового стекла болталась картонная елочка.
Меня накрыло без предупреждения.
В феврале я точно так же протирал зеркало — только не на «Волге», а на битой корейской машинке, на стоянке у вокзала в конце смены. Салон я всегда прибирал сам: пассажир может простить водителю что угодно, кроме чужих крошек на сиденье.
В такси я пошел после сокращения, когда выяснилось, что инженер моих лет рынку интересен примерно как ламповый телевизор: работает, но куда его ставить? Рация хрипела. На том конце сидела диспетчер Люда, женщина монументальная и добрая, которая между заказами вязала что-то бесконечное, всех водителей звала «золотко», а слушалась ее вся смена, включая начальство, беспрекословно.
— Гончаров, золотко, до конца смены час, — сказала Люда. — Возьмешь еще заказ? Заречье, недалеко.
— Не возьму, — сказал я. — У меня сегодня дело.
— Дело у него, — сказала Люда в эфир, ни к кому не обращаясь. — Слыхали? Побрился небось?
— Побрился, — сказал я.
— Ну, с богом, золотко.
Я выключил рацию, бросил тряпку в багажник, и на этом обрывок кончался. Что за дело, куда я собрался таким парадным — непонятно. Там, где у людей лежит ответ, у меня была ровная заштукатуренная стена, та же самая, что утром с шоколадкой. Я поскребся в нее и ничего не нашел.
— Парень, ты едешь или стоишь? — спросил таксист. Оказалось, я застыл в двух шагах от его машины и смотрел сквозь зеркало куда-то в февраль.
— Стою, — честно сказал я.
— Ну, стой-стой, — согласился он миролюбиво и вернулся к зеркалу. — Стоять у нас не запрещено.
Я пошел вниз, к морю. Улица шла под уклон, и море появлялось в просветах между домами, сначала полоской, потом все шире, серо-синее, в мелкой чешуе. Мать просила к морю не подходить. Я честно не собирался приближаться, хотел только посмотреть на него с высокого берега, а это, как известно любому школьнику, совсем другое дело.
Наверху, в сквере над спуском, стояли лавочки. Я сел на крайнюю. Справа, за деревьями, открывался порт: пирсы, склады и над ними длинношеие портальные краны, штук шесть.
Один из хоботов медленно волочил груз, и я невольно оценил работу: чисто, без рывков, крановщик знал свое дело. Где-то там, на одном из них, сидел сейчас человек, который считал меня своим сыном и просил передать, чтобы после консультации я шел сразу домой. Разгрузка у них.
Я смотрел на краны и пытался угадать, который из них его. Зачем — неясно: узнать я все равно не мог. Над пирсами деловито и склочно орали чайки.
Ладно, сказал я себе. Подобьем итоги сбора данных.
Календарь на кухне: станция «Мир-2», семь лет на орбите. Наш «Мир» — один, без номера — в две тысячи первом свели с орбиты в океан, я тогда сильно расстроился, помню. Деньги с Королевым, которых никогда не было. Кино про Венеру, второй месяц аншлага. Песня про белый теплоход, которую я могу сыграть и не могу узнать. Газета без единой плохой новости. И семнадцатилетний Рома Гончаров две тысячи третьего года выпуска, у которого мои имя, фамилия и чужая жизнь.