За ящиком во всю длину кровати вытянулся увесистый сверток, укутанный в брезент. Вытянув его на середину комнаты, к окну, где от уличного фонаря лежала полоса света, я развернул свою находку.
Это был чехол, вручную пошитый из плащ-палатки — швы шли неровно, стежок туда, стежок сюда, но крепко и на совесть. Сбоку был карман с клапаном на пуговице, а в чехле лежала гитара.
Обычная гитара, фабричная шестиструнка с желтой декой и темным грифом. На нижнем ободе красовалась наполовину стершаяся переводная картинка с якорем. Струны стояли живые, значит инструмент явно держали в работе. В душе что-то екнуло.
В кармане чехла нашлась общая тетрадь в клетку и сложенный вчетверо чек. Я развернул его первым. «Гитара шестиструнная, ф-ка „Аккорд“. Цена: 40 руб. 00 коп.». Штамп магазина, дата — две тысячи первый год.
Я дотянулся до настольной лампы и щелкнул выключателем, а то читать при фонаре — глаза сломаешь.
К чеку был подколот тетрадный листок, расчерченный в столбик: «ящики у магазина — 2 р.», «починка велосипеда — 1 р. 50 к.», «бутылки — 80 к.» — и так, с датами, почти на год вглубь. Внизу подведена черта: «40 р. — есть». Сумма для школьника космическая, и Ромка собрал ее сам. И чек потом не выбросил, а сложил вчетверо и носил в кармане чехла. Наверное, как доказательство, что, мол, моя. Никакая не подаренная или выпрошенная, а честно заработанная.
Отложив чек с листком, я открыл тетрадь. Ее первые страницы были исписаны аккордными сетками: шесть струн, лады, точки-пальцы. Возле каждой сетки стояло название аккорда, поначалу с зачеркнутыми и исправленными ошибками.
Дальше пошли песни: столбиком слова, над словами буквы аккордов. Почерк я узнал — та самая пьяная «н», хвосты трубой. Песен было десятка полтора, и я не знал ни одной. «Прибой» — это, судя по всему, была группа: ее название повторялось над несколькими. Прочие имена мне не говорили ничего. Чужая эстрада, чужой мир — я тут был иностранцем.
А на полях стояли пометки. «Здесь тише», «не гнать», «второй куплет — не орать, шепотом лучше». Кто-то учился не просто играть, он надеялся петь для слушателя. Для какого слушателя, спрашивается, если гитара живет под кроватью, за ящиком у стены, и о ней не знает никто в доме?
На предпоследней исписанной странице я нашел знакомое. Столбик коротких строк, перечерканных и надписанных, — та самая песня с оборванного листа, что лежал в алгебре. Здесь она была целиком, до последнего куплета, и над последним стояло: «шепотом». Заголовка не было. Вместо заголовка в правом углу те же две буквы: «К. Я.».
Кира Ясенева. «Опять решил Ясеневу удивить?» — вспомнились слова Черкасова.
Я отложил тетрадь и посидел, глядя в стену. Три обрывка легли рядом. Песня, написанная для первой ученицы школы. Школа, которая посмеялась над чувствами троечника-романтика. И гитара, уехавшая после этого под кровать, за ящик, к самой стене, короче, так далеко, как только можно спрятать вещь, не выбрасывая. Что там случилось, знали, судя по лицам на консультации, все, кроме меня.
Последние страниц десять были пустые.
Я сел на пол, привалившись к кровати, и начал листать под лампой чужую тетрадь.
Парень долго копил на гитару. Прятал заначку так, что родная мать за столько времени не нашла, а в этом доме мать находила все. Играть дома не мог — услышат. Значит, уносил куда-то и, стало быть, врал о том, куда идет, и это у него получалось.
Потом я взял гитару на колено, и она привычно села. В той жизни я лабал на ритме в институтской группе — назывались мы «Гончие» и гремели на два общежития. Эта наука не забывается, что бы там ни говорили. Я поставил пальцы на ля-минор и, приглушив струны ладонью, беззвучно тронул их.
И тут меня накрыло — на полсекунды, как тогда над прописями.
Я увидел рассвет и серую воду до самого горизонта. Я сидел на холодном песке, а на колене лежала вот эта самая гитара. И еще рядом со мной кто-то был. Я не видел ни лица, ни фигуры, даже шагов его не слышал, но он стоял рядом и терпеливо ждал. Он что-то предлагал. Слов я не разобрал, просто знал, что мне что-то предлагают, но навстречу откуда-то изнутри поднималось короткое и упрямое мальчишеское «нет».
Потом все погасло, и остались свет лампы, моя комната да тетрадь на полу. Сердце стучало где-то в горле. Под ладонью были холодные струны.
Черт… Перенервничал, сказал я себе. Канун экзамена, час ночи, гора картонных пирожков… В общем, вот мозг и крутит кино.
Аккуратно уложив гитару в чехол и застегнув карман с тетрадью и чеком, я замотал брезент, как было, и задвинул сверток на место. Ручку, кстати, нашел.
Потом лег и долго смотрел в потолок, пытаясь понять, чье прошлое увидел. В тот раз с детским рисунком было иначе, я тогда чувствовал, что это моя память.
Только ничего не складывалось. Потому что кино было не мое.
Рассвет над водой выглядел иначе, да и не водилось у меня в той жизни таких рассветов.
Это был голос из памяти Ромки. Голос предлагал.
А Ромка ответил… нет.
***
— Давай, Ромка, просыпайся! — звонко воскликнула мать, распахивая занавески и открывая окно нараспашку.