— Я искренне аплодирую заботе князя Платонова о крепостных, — Юсупов развёл широкие ладони, словно и впрямь собрался захлопать. — И заботу эту поддержу первым. Нам объясняют, что речь о малом: опыт в считаных деревнях, перевод крестьян с барщины и оброка на простую аренду земли. Звучит безобидно. Вот только я в хозяйстве не первый десяток лет и приучен смотреть дальше первого хода. Аренда сегодня — это завтрашняя воля. Дайте человеку арендовать надел, и через год он спросит, отчего бы не владеть им вовсе, а через два припомнит, что к барину его больше ничто не держит. Куда ведёт эта дорога, видно всякому, кто умеет считать.
Ловко, мысленно признал я. То, что я сам старательно обходил молчанием, Юсупов вытащил на свет божий и назвал прямо, причём вскользь, как нечто само собой разумеющееся. Слово «воля» гуляло теперь по эфиру, и пустил его в оборот не я.
— Сама по себе воля — вещь прекрасная, спорить не стану, — продолжил он, и голос отяжелел. — Однако позвольте старому хозяйственнику сказать то, чего вам не скажут придворные — про цену такой бездумной свободы. Землю кормит не доброта, а труд и порядок. Разрежьте большое хозяйство на лоскуты, и через три года Содружество станет покупать хлеб у чужаков втридорога, — Юсупов подался к камере, сбавив голос до отеческого. — Я не против свободы. Я против голода, который придёт за ней по пятам.
Произнесено было неспешно, без единой визгливой нотки. Так говорит либо человек, искренне болеющий за общее дело, либо тот, кто выучился это безупречно изображать. Я уже видел запись чужими глазами: как её гоняют по всему Содружеству, растаскивают на цитаты, как согласно кивают ей прочие князья, у которых под боком такие же латифундии и такой же подспудный страх перед моим примером. Калибр у противника оказался не чета уличным горлопанам.
Славный, однако, хозяйственник. Так трогательно боялся голода для всего Содружества, что я едва не забыл: голодать пришлось бы вовсе не ему.
Досмотрев эфир, я оценил насколько вовремя выступил Николай Борисович. Пока страх настаивается сам, на сплетнях и домыслах, точно брага на дрожжах, противнику и шевелиться незачем: пожар разгорается без посторонней помощи. Стоит затоптать его фактами, и сразу понадобится свежий голос взамен: внушительный, не крикливый, способный вернуть толпе испуг и переодеть вчерашний слух в спокойную речь всеми уважаемого человека. Вот он и появился… Этот уважаемый, чтоб его Стриги драли, человек.
Следом я оценил фигуру самого Юсупова, как генерал оценивает будущего противника на поле боя. По всему Содружеству за ним держалась слава одного из крупнейших хозяйственников, да ещё и прогрессивных. Латифундист и промышленник, чьё хозяйство выстроено в единую вертикаль: сахарная свёкла шла на его собственные мельницы, мельницы кормили завод, к заводу была подведена крепкая охраняемая Стрельцами дорога, а сама дорога позволяла отвозить готовый сахар прямо на рынки Воронежа, Брянска и Москвы. Разнять такую цепь на крестьянские наделы, не угробив её целиком, попросту нельзя. Юсупов не относился к категории паразитов-рантье. Он бережно вёл своё хозяйство и производил реальный продукт. Отсюда и шла его сила.
К тому же подо мной этот человек не стоял. Белгород в шестёрку моих княжеств не входил, и лично мне Юсупов ничего не задолжал. Зато от самой идеи раскрепощения крестьян терял многое. Удайся реформа, и его собственные крестьяне рано или поздно тоже захотят воли. Защищал он не свой карман даже, а ту самую модель, на которой держалось всё крупное дворянство Содружества, от края до края.
Первое соображение относительно личности Юсупова лежало на поверхности. Человек этот умён, и красивыми лозунгами про волю да справедливость его с места не сдвинешь: фасад экономиста у него не бутафорский, за ним настоящие мельницы и заводские трубы. Швыряться в такого словами — то же, что метать горох в кирпич. Понадобятся реальные цифры.
Второе возникло подспудно. Белгородский князь вступил чересчур проворно, чересчур гладко. Самойлова выступила позавчера, а сегодня этот человек уже сидит в студии, на чужом для себя канале, с отточенными формулировками и выверенной до полутона интонацией, будто держал всё это наготове и поджидал только повода. Что прячется за гладким фасадом, я пока не знал. Зато ещё с прошлой жизни у меня выработалась простая привычка чуять засаду по тому, как ровно ложится первый удар. За идею так не выступают. За неё бьются сбивчиво, с жаром в груди и яркими эмоциями. Так, спокойно и по нотам, выступают за свой интерес, который надо спрятать поглубже. Юсупов прятал. Что именно — мне ещё предстояло выяснить.
***
Двумя днями позже я стоял за односторонним стеклом в недрах Сыскного приказа и смотрел, как Крылов колет человека.
Комната по ту сторону стекла была голой и тесной: стол, два привинченных к полу стула, лампа со светокамнем под сетчатым плафоном. Григорий Мартынович сидел спиной ко мне и неторопливо раскладывал перед задержанным бумаги, лист за листом, ровными стопками, с обстоятельностью человека, которому совершенно некуда спешить. Напротив него находился подследственный, и тот развалился на стуле с удивительной для здешних стен вольготностью.