- Вам подарок от тайной покровительницы, - произнес ведущий.
- Кто она? – удивилась я.
- Это просили оставить в тайне, - чуть поклонился ведущий. – Но она восхищена вашим упорством.
Я встала, поправила платье, кинула последний взгляд на даму в лиловом, которая все еще сверлила меня глазами, и пошла к выходу, оставляя за спиной гул голосов, стук молотка и то странное чувство, что только что я подписала себе смертный приговор. Или купила билет в жизнь, о которой всегда мечтала и боялась признаться даже себе.
Глава 2
Лидия
Я помню тот вечер в Питере так отчетливо, будто это было вчера, хотя с тех пор прошло три года, и за эти три года я успела забыть вкус нормального кофе, вид из окна на Невский и то, как пахнет дождь, настоящий питерский дождь, а не эти магические осадки, которые здесь выпадают, когда какая-нибудь сильная женщина не справляется со своей магией и прорывает энергетические слои где-то над городом, и тогда с неба сыплется что-то, отчего лучше прятаться под крышу, если не хочешь покрыться светящейся сыпью и провести неделю в магическом лазарете.
Тот вечер был обычным, до отвращения обычным, настолько обычным, что я даже не запомнила число, хотя должна была бы выжечь его в памяти каленым железом, потому что именно в этот обычный вечер моя обычная жизнь кончилась, и началась жизнь, которую я никогда не планировала и уж точно не заказывала.
Я работала. Я всегда работала. Реставрация - это не та профессия, где можно позволить себе лениться, особенно если ты хочешь есть не только доширак, но иногда и нормальную еду, и особенно если ты хочешь когда-нибудь перестать снимать комнату и въехать в свою собственную квартиру, пусть маленькую, но свою. В тот вечер я работала над портретом восемнадцатого века - очередной бездарный купец с пустым лицом и толстыми пальцами, увешанными перстнями, которых на самом деле у него никогда не было, потому что художник польстил заказчику, пририсовав ему те перстни, которых тот не носил, но очень хотел бы носить, чтобы все видели, какой он богатый и важный.
За окном шел дождь. Мелкий, противный, питерский дождь, который моросит часами, не переставая, и от которого сырость пробирается во все щели, в одежду, в кости, в душу. Я сидела в мастерской, под люминесцентной лампой, которая давала ровный белый свет, необходимый для работы, и скребла маленьким скальпелем старый лак, слой за слоем, миллиметр за миллиметром, возвращая краске жизнь, которой у нее уже не было двести лет.
Я думала о том, что надо бы позвонить маме. Она в последнее время часто спрашивала, не встретила ли я кого-нибудь, не пора ли уже родить ей внуков, не надоело ли мне возиться с этими старыми тряпками и досками. Я отнекивалась, говорила, что еще успею, что сначала надо встать на ноги, что двадцать восемь лет - это не возраст, что в Европе в сорок рожают и ничего. Мы обе знали, что я вру. Что не встречу. Не потому что не могу, а потому что не хочу так, как надо, как принято, как мама хочет. Потому что все мужики, которых я встречала, были или придурками, или женатыми, или просто не стоило тратить на них время, которого у меня и так в обрез.
Я скребла лак и думала о маме, и о мужиках, и о том, что надо бы купить хлеба на завтра, потому что утром магазины еще закрыты, а без тоста кофе - не кофе. И вдруг воздух стал густым. Я не знаю, как это объяснить человеку, который никогда не испытывал ничего подобного. Представьте, что вы дышите не воздухом, а сиропом. Густым, сладким, липким, который заполняет легкие не кислородом, а чем-то другим, тяжелым, отчего кружится голова и хочется закрыть глаза и провалиться в сон. Я закашлялась, отбросила скальпель, вскочила со стула, и в этот момент краска на портрете - та самая краска, которой двести лет, которая высохла, растрескалась, превратилась в корку, которую я отскребала часами, - эта краска начала плавиться.
Она текла по холсту, как живая, как расплавленный металл, как лава, и цвета смешивались в дикую, невозможную гамму, и в центре этого месива образовалась воронка, золотая, слепящая, которая росла, разворачивалась, затягивала в себя свет, воздух, меня.
Я хотела закричать. Я открыла рот. И воронка засосала меня вместе с криком, вместе со страхом, вместе с мыслью о том, что хлеб я так и не купила.
Сознание вернулось рывками. Сначала - звук. Чей-то голос, высокий, женский, читающий что-то на непонятном языке. Слова перекатывались во рту говорящей, как камешки, гортанные, резкие, чужие. Потом - свет. Яркий, режущий глаза, пробивающийся сквозь веки алым. Я зажмурилась сильнее, но свет не уходил, он проникал сквозь кожу, сквозь мозг. Потом - боль. Голова раскалывалась так, будто по ней прошлись отбойным молотком. Тело не слушалось, было чужим, тяжелым, неподъемным. Я попыталась пошевелить пальцами - не вышло. Попыталась открыть глаза - получилось с третьей попытки, и тут же я пожалела об этом, потому то, что я увидела, не поддавалось никакой логике.