В изоляторе пахло солью и сосной, но слабо: из одиннадцати коек застеленной оставалась одна. Гордей Лукич сидел одетый, с котомкой на коленях, торжественный, и при виде нас с Лизой поднялся во весь рост.
– Ну, барин, Елизавета Павловна, – объявил он. – Готов к досмотру. Всю ночь не спал: боялся, что звёздочки обратно высыпят назло.
– Сядьте, Гордей Лукич, и рукава закатайте, – Лиза уже доставала часы.
Осмотр мы вели вдвоём по всей форме, и за месяц этот порядок отточился до мелочей.
– Кожа чистая, – диктовала Лиза, ведя пальцами по его предплечью. – Звёздочек нет ни на руках, ни на груди, ни под коленями. Дыхание ровное, свиста нет ни на вдохе, ни на выдохе. Пульс... – она пустила секундную стрелку и подняла ладонь, требуя тишины, и Гордей замер, не дыша. – Дышите, Гордей Лукич, дышите, вы мне живой нужен. Пульс семьдесят два, наполнение доброе.
– Это что же значит? – не выдержал старик.
– Это значит – не мешайте считать, – строго сказала Лиза, и я сразу понял по её голосу: итог она уже знала.
Я шёл следом за ней своим путём. Ладонь на грудь, чутьё вглубь, и там, где месяц назад дремала под кожей сырая искристая муть, теперь стояла сухая чистота. Соль подсушила, сосны дожали, и хворь, которой нужна была вода, сгинула в моих владениях от засухи.
– Чист, – сказал я вслух. – Совсем чист, Гордей Лукич. Искряницы в вас больше нет, как и в санатории: вы были последним.
Старик посмотрел на свою руку, ту самую, одеревеневшую, которую мы лечили ему с осени, потом на здоровую, где месяц назад цвели бледные звёздочки. Потом шмыгнул носом и поклонился в пояс – сначала Лизе, потом мне.
– Вот ведь как оно, – проговорил он не сразу. – Привёз вам заразу на весь дом, а вы меня за это лечили да в тёплую пристройку посадили. Торговал я сорок лет, барин, всякий обмен видал. А вот такого не видал.
– Такой обмен у нас называется лечением, – ответил я. – Куда теперь? Комната ваша в гостевых стоит, никто её не занимал.
– А можно мне... – Гордей замялся, что случалось с ним редко. – Можно мне при новом лесе состоять? Я слыхал, там птицу кормить надо, рябину смотреть, за ручьём приглядывать. Я человек здоровый теперь, сидеть без дела не приучен, а рассказчик знатный, больные подтвердят. Буду ходить, кормить да рассказывать. Жалованья не прошу, харчей довольно.
Лиза посмотрела на меня поверх часов, и в глазах у неё было готовое решение, которое мне оставалось только озвучить.
– Принят, – сказал я. – Смотрителем зимнего леса, с харчами и жалованьем, потому что бесплатно у меня работает только дом. Первое поручение: синицы налетают на рябину быстрее, чем она успевает краснеть. Разберитесь.
– Разберусь! – просиял Гордей и подхватил котомку так, будто в ней лежало назначение на губернаторство.
Когда он ушёл, я положил ладонь на тёплую стену изолятора и сказал дому, что работа его кончена. Комната отозвалась медленной волной, корни зашевелились, и пристройка начала уходить обратно, койка за койкой, окно за окном.
К вечеру у восточной стены осталась только ровная кладка, и Варвара, проходя мимо, погладила её ладонью и поблагодарила вслух.
День заканчивался как надо, и я позволил себе редкую роскошь: поужинал без бумаг, послушал доклад Сухомлина вполуха и поднялся к себе в кабинет с намерением просидеть час над чертежом купален и лечь до полуночи.
***
Неладное я увидел ещё с порога.
На подоконнике, на всегдашнем месте, ждала ореховая горка. Вечерняя, свежая, Степан насыпал её после ужина по заведённому порядку.
Горка стояла нетронутой орех к ореху.
– Пушок, – позвал я вслух.
Ответом мне была тишина, причём какая-то неправильная. Не та, что бывает, когда наглый зверь дуется и вредничает.
Я даже его голос не слышал. И это меня напрягло.
Пушок лежал за горкой у самого стекла, вытянувшись на боку.
Я взял его в ладони, и он не шевельнулся. Тельце было вялое и едва тёплое, лапы висели, и рыжий хвост, вечный флаг его самомнения, обвис. Дыхания я не услышал. Нашёл его чутьём: один вдох, длинная пропасть тишины, потом ещё один, и сердце частило еле слышно, вполсилы.
– Пушок, слышишь меня?
В голове моей не отозвалось ни единым словом.
Я положил его на стол под лампу и повёл чутьём вглубь, по всем правилам, которым выучился за этот год у чужих постелей. Кровь чистая, лёгкие чистые, сердце и жилы целы – ни яда, ни искры, ни хвори. Маленькое звериное тельце было в норме от усов до хвоста – здоровее некуда.
Оно просто гасло, постепенно и без единой причины.
Холод по левую руку я почувствовал ещё до того, как мой дед проявился. Валерьян встал у стола целиком, без обычного мерцания, и наклонился над белкой так низко, что борода прошла сквозь столешницу.
– Давно он так? – голос у деда был незнакомый.
Небывалое напряжение. И я могу его понять. Ведь в Пушке живёт его настоящий потомок. Тот, кто ранее был в моём теле.