Жгучая боль от этих слов была сильнее любого яда, который когда-либо создавал Матиас.
— Как я мог забыть женщину, которая дала мне всё, чего меня прежде лишали? — хрипло произнёс я. — Она подарила мне любовь. Дом. Ощущение, что я наконец кому-то принадлежу. Я делил с ней всё — тело, сердце и душу.
Горло сжалось. Грудь пронзила боль.
Каждое воспоминание о ней — её смех, жар её кожи, дикость в её глазах — было высечено на стенах моего сердца, и стереть их было невозможно.
Горе нахлынуло внезапно — острое, неукротимое.
Из моей груди вырвался гортанный вой — дикий и нечеловеческий, от его силы задрожали стены.
Ожерелье с лунным камнем, висевшее на шее Алины, мерцало словно призрак, насмехаясь надо мной своей проклятой красотой. Мой взгляд приковало к нему, и в порыве ярости я схватил цепочку и рванул. Золото лопнуло с металлическим звоном, а камень раскололся в моём кулаке. Осколки и искорёженные звенья посыпались на пол, словно разбитые обещания.
Алина ахнула, вскинув руку к горлу.
— Зачем ты это сделал? Я любила это ожерелье!
На её нежной коже осталась тонкая красная полоса там, где лопнувшая цепочка впилась в шею.
— Потому что это ожерелье я подарил ей, — прорычал я сквозь стиснутые зубы. — Оно принадлежало ей. Женщине, чьё имя я больше никогда не произнесу.
Алина отшатнулась, и её лицо исказилось от отвращения, словно сама мысль о том, что она носила вещь, пропитанную памятью о моей мёртвой возлюбленной, привела её в ужас.
Я оседлал её, обхватив рукой за горло — не сжимая настолько, чтобы душить, но достаточно крепко, чтобы она ощутила угрозу, скрывавшуюся за моей яростью. Мой голос стал холодным и окончательным.
— Худшее, что ты можешь со мной сделать, Алина, — прорычал я, — это полюбить другого. Это единственная черта, которую тебе нельзя переступать. Если ты когда-нибудь раздвинешь ноги перед другим мужчиной, клянусь тебе, я убью тебя. Моя тёмная возлюбленная предала меня. Она была для меня всем. Всем.
В моём голосе кипела едва сдерживаемая ярость.
Алина с неожиданной, поразительной силой оттолкнула мою руку.
— Тогда почему, — прошипела она, — в самом начале всего этого ты позволял мне заводить любовников?
Я оскалил зубы, издав низкое, звериное рычание.
— Потому что пытался защитить последние осколки своего тёмного, разбитого сердца. Но больше этого не будет.
Я наклонился к ней, и мой голос завибрировал от угрозы.
— Пообещай мне. Поклянись. Никогда меня не предавай. Потому что если предашь, я позабочусь о том, чтобы ты не прожила достаточно долго, чтобы успеть об этом пожалеть.
— Не предам, — сказала она, глядя мне прямо в глаза, и в её голосе звучала торжественная серьёзность. — Никто никогда не примет меня так, как ты. С этим покончено. Теперь мы — будущее. Мы непобедимы.
Она замолчала, и её тёплое дыхание коснулось моей челюсти.
— Я рада, что ты убил моего отца, — сказала она. — Потому что если бы ты этого не сделал… это сделала бы я.
Её мягкие руки целенаправленно обхватили мой затвердевший член и направили его к её влажному входу. Она была готова принять меня — жаждала этого и ничуть не стыдилась.
Я одобрительно зарычал.
— Я всегда хотел лишь развратить этот мир, — прошептал я. — Заразить человечество. Свергнуть своего учителя. Своего господина. Но он предал меня. Отнял единственный свет, который у меня когда-либо был.
Мышцы задрожали, когда я навис над женщиной, которая теперь заняла то место, — над моим всем.
Но затем выражение её лица изменилось, став первобытным и мрачным. Ярость смешалась с похотью. Казалось, скажи я ещё хоть слово — и она перегрызёт мне горло.
Поэтому я замолчал.
Я впился в её губы яростным поцелуем, пожирая её дыхание, её сомнения, её непокорность.
А потом я трахал её — жёстко, безжалостно, словно сама война обрела плоть, — каждым толчком выжигая себя в её костях. Давая понять, что она моя. Только моя.
И если она когда-нибудь посмеет нарушить свою клятву —
Я уже сказал ей, что произойдёт.
И я, блядь, говорил абсолютно серьёзно.
ГЛАВА 16
АЛИНА
Вдалеке стрекотали сверчки и квакали лягушки, призывая пару или оплакивая детёнышей, затерявшихся во тьме. Сквозь приоткрытое окно проникал тихий хор рассвета — нежный, невинный, почти успокаивающий.
Он манил меня к покою.
Но этот покой лопнул словно мыльный пузырь под тяжестью истории, которую нарисовал Бальтазар, — о моём отце, о ней, о любви, слишком священной, чтобы произносить о ней вслух.
Под кожей тлела ярость.
Мужчина, которого описывал Бальтазар, казался мне не более чем самодовольным лицемером. Человеком, которому больше подошли бы ряса и проповеди, чем тьма и кровь. Извращённый треугольник между ним, Бальтазаром и призраком той женщины заставлял мой желудок гореть от кислоты.